Неточные совпадения
Девочка махонькая, а по всем горницам бегает, по стульям скачет, да еще, прости Господи, мирски
песни поет…
Взглянул приказчик на реку — видит, ото всех баржей плывут к берегу лодки, на каждой человек по семи, по восьми сидит. Слепых в смолокуровском караване
было наполовину. На всем Низовье по городам, в Камышах и на рыбных ватагах исстари много народу без глаз проживает. Про Астрахань, что бурлаками Разгуляй-городок прозвана, в путевой бурлацкой
песне поется...
Когда засидевшиеся в трактире рыбники поднялись с мест, чтоб отправляться на спокой, в «дворянской»
было почти уж пусто. Но только что вышли они в соседнюю комнату, как со всех сторон раздались разноязычные пьяные крики, хохот и визг немецких певуний, а сверху доносились дикие гортанные звуки ярманочной цыганской
песни...
Пробраться сквозь крикливую толпу
было почти невозможно. А там подальше новая толпа, новый содом, новые крики и толкотня… Подгулявший серый люд с
песнями, с криками, с хохотом, с руганью проходил куда-то мимо, должно
быть, еще маленько пображничать. Впереди, покачиваясь со стороны на сторону и прижав правую ладонь к уху, что
есть мочи заливался молодой малый в растерзанном кафтане...
— Говорят: «Сказка — складка, а
песня —
быль», — усмехнулся, вслушавшись в Наташины слова, Марко Данилыч. — Пожалуй, скоро и в самом деле сбудется, про что в
песне поется. Так али нет, Татьяна Андревна?..
— То-то и
есть, оттого вы так и говорите. А вот как огреют вас разика три, четыре, так не бойсь другую
песню запоете.
Одни жнеи
песни поют имениннику в честь, другие катаются с боку на бок по сжатому полю, а сами приговаривают: «Жнивка, жнивка, отдай мою силку на пест, на мешок, на колотило, на молотило да на новое веретено».
По лону могучей реки, вместо унылых
напевов про Лазаря, вместо удалых
песен про батьку атамана Стеньку Разина, вместо бурлацкого стона про дубинушку, слышится теперь лишь один несмолкаемый шум воды под колесами да резкие свистки пароходов.
Доподлинно знаю, что у нее в пустынном дворце по ночам бывает веселье: приходят к царице собаки-гяуры, ровно ханы какие в парчовых одеждах, много огней тогда горит у царицы, громкие
песни поют у нее, а она у гяуров даже руки целует.
И видит: Звезда Хорасана, сродницы ее и рабыни все в светлых одеждах, с веселыми лицами, стоят перед гяуром, одетым в парчеву, какую-то громкую
песню поют.
На пиры, на братчины, на свадьбы и на крестины не ходят,
песен не
поют, ни на игрища, ни в хороводы, ни на другие деревенски гулянки ни за что на свете.
А по вечерам, особливо под праздники, сходятся они в келью, котора попросторней, и там сначала божественные книги читают, а потом зачнут
петь свои фармазонские
песни.
Не понимал смысла татарской
песни Флор Гаврилов, но от тоскливого, однозвучного
напева ее стало ему еще тошней прежнего.
«Хоть теперь она и не мирская девица, — думает он, — но, как любимица властной игуменьи, живет на всей своей воле, а надевши манатейку, уж нельзя ей
будет по-прежнему скакать,
песни петь да проказничать…
Ровно ножом полоснуло по сердцу Петра Степаныча… «Что это?.. Надгробная
песня?..
Песня слез и печали!.. — тревожно замутилось у него на мыслях. — Не веселую, не счастливую жизнь они
напевают мне, горе, печаль и могилу!.. Ей ли умирать?.. Жизни веселой, богатой ей надо. И я дам ей такую жизнь, дам полное довольство, дам ей богатство, почет!..»
Погас свет во Фленушкиных горницах, только лампада перед иконами теплится. В било ударили. Редкие, резкие его звуки вширь и вдаль разносятся в рассветной тиши; по другим обителям пока еще тихо и сонно. «Праздник, должно
быть, какой-нибудь у Манефиных, — думает Петр Степаныч. — Спозаранку поднялись к заутрени… Она не пойдет — не велика она богомольница… Не пойти ли теперь к ней? Пусть там
поют да читают, мы свою
песню споем…»
«Что
поют, зачем
поют?» — думает, слушая необычное пение Петр Степаныч. Пристально смотрит он на шествие келейниц, внимая никогда дотоле не слыханной
песне...
Играли на гармониках, орали
песни вплоть до рассвета, драк
было достаточно; поутру больше половины баб вышло к деревенскому колодцу с подбитыми глазами, а мужья все до единого лежали похмельные.
Собрáлись дéвицы, подошли к ним молодцы, но стали особым кружком. В хороводе
песню за
песней поют, но игра идет вяло, невесело. Молодица, что созывную
песню запевала, становится середь хоровода и начинает...
Вот середь круга выходит девица. Рдеют пышные ланиты, высокой волной поднимается грудь, застенчиво поникли темные очи, робеет чернобровая красавица, первая по Миршени невеста Марфуша, богатого скупщика Семена Парамонова дочь. Тихо двинулся хоровод, громкую
песню запел он, и пошла Марфуша павой ходить, сама беленьким платочком помахивает. А молодцы и девицы дружно
поют...
Первый силач, первый красавец изо всех деревень якимовских, давно уж Гриша Моргун в чужой приход стал к обедням ходить, давно на поле Ореховом, на косовице Рязановой, чуть не под самыми окнами Семена Парамоныча, удалой молодец звонко
песни поет, голосистым соловьем заливается…
И на то молодицы с девицами
песню поют ему...
И про то ребятишки рассказывали, что слыхали они, как ночью в Фатьянке
песни поют, — слов разобрать нельзя, а слышится голос
песен мирских.
Слыхали, как они
песни поют, слыхали какие-то дикие клики и топот ножной.
Мудрена эта Марья Ивановна, вчера
песню какую-то
пела она, по голосу выходит Богородица!..
Услышишь, что новые
песни поются на голос мирских
песен — хороводных, например, или таких, что пьяные мужики
поют на гуляньях, либо крестьянские девки на посиделках, иной раз плясовую даже услышишь?
— Очень бы можно, ежели бы новую
песню пели, как у вас, бездушные кимвалы бряцающие.
Но ведь на раденьях людей Божьих не сами они
поют, не своей волей, не своим хотеньем; дух, живущий в них, и слова
песен, и
напев им внушает…
А и те
песни святы, потому что в свое время и они внушены
были духом же святым.
У Божьих людей новые
песни поются по наитию духа, и никто не может навыкнуть
петь эти
песни, как сказано в Писании…
Но
есть и старые
песни, такие, что давно певались пророками и теперь по церквам и по вашим скитским часовням поются.
— Если можно, Богом тебя прошу, Варенька,
спой какую-нибудь новую
песню, — просила Дуня, крепко сжимая Вареньку в объятьях.
Другую
песню запоют!» То особенно досадно
было соседям, что Луповицкие при таком состоянии отшельниками живут — ни псарни, ни отъезжих полей, ни картежной игры, ни безумной гульбы, ни попоек.
— Приду, — ответил дьякон, — чаю давно не пивал. Скажи там: целый бы самовар на мою долю сготовили. Новую
песню за то вам
спою. Третий день на уме копошится, только надо завершить.
Никогда никто но слыхивал, чтоб она громко говорила, смеялась или
пела мирскую
песню, никто не видал, чтоб она забавлялась какими-нибудь играми либо вела пустые разговоры со сверстницами.
Раза три бывала она на раденьях, слыхала и словеса пророческие, и новые
песни, но еще не
была «приведена».
Близко к полночи. Божьи люди стали
петь духовные
песни. Церковный канон пятидесятницы пропели со стихирами, с седальнами, с тропарями и кондаками. Тут отличился дьякон — гремел на всю сионскую горницу. Потом стали
петь псáльмы и духовные стихи. Не удивилась им Дуня — это те же самые псáльмы, те же духовные стихи, что слыхала она в комаровском скиту в келарне добродушной матери Виринеи, а иногда и в келье самой матушки Манефы.
Только что кончили эту псáльму, по знаку Николая Александрыча все вскочили с мест и бросились на средину сионской горницы под изображение святого духа. Прибежал туда и блаженный Софронушка. Подняв руки кверху и взирая на святое изображение, жалобным, заунывным
напевом Божьи люди запели главную свою
песню, что зовется ими «молитвой Господней».
Еще половины
песни не пропели, как началось «раденье». Стали ходить в кругах друг зá другом мужчины по солнцу, женщины против. Ходили, прискакивая на каждом шагу, сильно топая ногами, размахивая пальмами и платками. С каждой минутой скаканье и беганье становилось быстрей, а пение громче и громче. Струится пот по распаленным лицам, горят и блуждают глаза, груди у всех тяжело подымаются, все задыхаются. А
песня все громче да громче, бег все быстрей и быстрей. Переходит
напев в самый скорый.
Поют люди Божьи...
Вдруг
песня оборвáлась. Перестали прыгать и все молча расселись — мужчины по одну сторону горницы, женщины по другую. Никто ни слова, лишь тяжелые вздохи утомившихся Божьих людей
были слышны. Но никто еще из них не достиг исступленного восторга.
И вдруг смолк. Быстро размахнув полотенцем, висевшим до того у него на плече, и потрясая пальмовой веткой, он, как спущенный волчок, завертелся на пятке правой ноги. Все, кто стоял в кругах, и мужчины, и женщины с кликами: «Поднимайте знамена!» — также стали кружиться, неистово размахивая пальмами и полотенцами. Те, что сидели на стульях, разостлали платки на коленях и скорым плясовым
напевом запели новую
песню, притопывая в лад левой ногой и похлопывая правой рукой по коленям.
Поют...
«Да ведь не мне
была та
песня пета… — думает она, а тоска щемит да щемит ей сердце. — Наташа замужем, а он меня покинул… Не надо его, не надо!.. И думать о нем не хочу!»
Должна избегать суеты, в гости не ходить, на пирах не бывать, мясного и хмельного не вкушать,
песни петь только те, что в соборах верных поются.
— А по ночам все, слышь,
песни поют. Верные люди про́ это сказывали, — сказала Аннушка. — Идут еще на селе разговоры, что по ночам у Святого ключа они сбираются в одних белых рубахах. И
поют над ключом и пляшут вокруг.
— Заверяю вас, сударыня, — молвила Аннушка. — Самовидцы говорили. Пляшут и мирские
песни поют, а слов разобрать нельзя, потому что далеко. Охают, кричат, иные визжат. И что такое у них делается, никто не знает.
Так он сказывал, что в те поры, как те люди
были в Миршéни, он еще махоньким парнишкой сельских коней на ночное ганивал, и слыхал ихние
песни, и видал их в белых рубахах, в длинных, по щиколку, ровно бы женские, а надевали те рубахи и бабы, и девки, и мужчины.
И плясали они, сказывал Маркел Пименыч, и охали, и кричали неблагим матом, и визжали, и
песни пели, все одно как теперь вот фатьянские.
— Видится, что так, Марко Данилыч, — ответила Дарья Сергевна. — По всем приметам выходит так. И нынешние, как в старину, на тот же ключ по ночам сходятся, и, как тогда, мужчины и женщины в одних белых длинных рубахах. И тоже пляшут, и тоже кружáтся, мирские
песни поют, кличут, визжат, ровно безумные аль бесноватые, во всю мочь охают, стонут, а к себе близко никого не подпускают.
Тогда хлысты запели громогласно «Царю Небесный», канон Пятидесятницы, а затем «Дай к нам, Господи, дай к нам Иисуса Христа», —
песня, без которой ни одно хлыстовское сборище не обходится, где б оно ни совершалось, в Петербурге ли, как бывало при Катерине Филипповне, в московских ли монастырях, когда они
были рассадниками хлыстовщины, у старой ли богомолки в избе сельского келейного ряда, или в барском дому какого-нибудь помещика.
А
песня, грустная, печальная
песня громче и громче поется в сионской горнице. Ножной топот, исступленные визги и дикие, неистовые крики раздаются по ней.
Поют Божьи люди...