Неточные совпадения
От устья Оки до Саратова и дальше вниз правая сторона Волги «Горами» зовется. Начинаются горы еще над Окой, выше Мурома, тянутся до Нижнего, а потом вниз по Волге. И чем дальше, тем выше
они. Редко горы перемежаются — там только, где с правого бока река в Волгу пала. А таких рек немного.
Таковы сказанья на Горах. Идут
они от дедов,
от прадедов. И у русских людей, и у мордвы с черемисой о русском заселенье по Волге преданье одно.
И ниже тех мест по нагорному берегу Волги встретишь
их поселенья, но
от Самарской луки вплоть до Астрахани сплошь русский народ живет, только около Саратова, на лучших землях пшеничного царства, немцы поселились; и живут
они меж русских тою жизнию, какой живали на далекой своей родине, на прибрежьях Рейна и Эльбы…
И потому еще, может быть, любят чужеродцы родные леса, что в старину, не имея ни городов, ни крепостей, долго в недоступных дебрях отстаивали
они свою волюшку, сперва
от татар, потом
от русских людей…
Повестили
им от исправника, вели бы медведéй в город к такому-то дню.
Старики рассказывают, что однажды Потемкин зимой в Москве проживал; подошел Григорий Богослов —
его именины; как раз к концу обеда прискакал
от Поташова нарочный с такими плодами, каких ни в Москве, ни в Петербурге никто и не видывал.
Но держалось
им это в тайне
от чужих и своих.
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу, а
его нет как нет. Письма Марко Данилыч в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым; ни
от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча ни слуху ни духу. Пали, наконец, слухи, что ни Мокея, ни смолокуровских приказчиков в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
Только четыре годика прожил Марко Данилыч с женой. И те четыре года ровно четыре дня перед
ним пролетели. Жили Смолокуровы душа в душу, жесткого слова друг
от дружки не слыхивали, косого взгляда не видывали. На третий год замужества родила Олена Петровна дочку Дунюшку, через полтора года сыночка принесла, на пятый день помер сыночек; неделю спустя за
ним пошла и Олена Петровна.
На все уговоры, на все увещанья
их даже
от Писания оставался
он непреклонным и данного себе слова не рушил…
Много доставалось
ему от досужих
их языков — зачем, дескать, на честных, хороших невестах не женится, а, творя своей жизнью соблазн, других во грех, в искушение вводит…
Пуще прежнего вспыхнула Дарья Сергевна, вполне поняв, наконец, ядовитый намек благородной приживалки. Дрогнули губы, потупились очи, сверкнула слезинка. Не ускользнуло ее смущенье
от пытливых взоров Ольги Панфиловны; заметив
его, уверилась она в правоте сплетни, ею же пущенной по городу.
Сами посудите, Дарья Сергевна, как же я за часословец-от
его без даров посажу?..
— Пожурю! Лаской! — с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. — Не так, сударыня моя, не так… Что про это писано?.. А?.. Не знаешь? Слушай-ка, что: «Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши
его — не умрет, но здравее будет, ты бо, бия
его по телу, душу
его избавляешь
от смерти; дщерь ли имаши — положи на ню грозу свою и соблюдеши ю
от телесных, да не свою волю приемши, в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
Опосле, как вырастет Дуня да согрешит, будет
ему от Бога грех, а
от людей укор и по́смех.
Отец-от отопком щи хлебал, матенка на рогожке спала, в одном студеном шушунишке по пяти годов щеголяла, зато какая-то, пес
их знает, была елистраторша, а дочку за секлетаря, что ли, там за какого-то выдала…
Марку Данилычу старица Божия понравилась; целые вечера проводил
он с ней в беседах не только
от Божественного писания, но и о мирских делах; ловкая уставщица была и в
них сведуща…
Называла по именам дома богатых раскольников, где
от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала
их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
«И то еще я замечал, — говорил
он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не то и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс
ему на те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я
их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день, то в дому содом да драна грамота, и таким женам много
от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
—
От басен да
от сплетен никому не уйти, заказу на
них положить невозможно.
Радостно блеснули взоры Дарьи Сергевны, но она постаралась подавить радость, скрыть ее
от Марка Данилыча, не показалась бы она
ему обидною. «Тому, дескать, рада, что хозяйство покидает и дом бросает Бог знает на чьи руки».
— Сегодня ж изготовлю, — молвила Макрина и, простясь с Марком Данилычем, предовольная пошла в свою горницу. «Ладно дельцо обделалось, — думала она. — После выучки дом-от нам достанется. А
он, золотая киса, домик хороший поставит, приберет на богатую руку, всем разукрасит, души ведь не чает
он в дочке… Скажет матушка спасибо, поблагодарит меня за пользу святой обители».
Насчет лесу писала, что по соседству
от Комарова, верстах в пяти, в одной деревне у мужичка
его запасено довольно, можно по сходной цене купить, а лес хороший, сосновый, крупный, вылежался хорошо — сухой.
— Стряпущую-то, пожалуй, и не надо, — молвила Макрина, — кушанье будет
им от обители, из матушкиной кельи станут приносить, а не то, если в угоду, с чапуринскими девицами станет обедать и ужинать. Поваднее так-то будет,
они ж ей погодки, ровесницы — подругами будут.
Душевную бы чистоту хранила и бесстрастие телесное,
от злых бы и плотских отлучалась, стыденьем бы себя украшала, в нечистых беседах не беседовала, а пошлет Господь судьбу — делала бы супругу все ко благожитию, чад воспитала бы во благочестии, о доме пеклась бы всячески, простирала бы руце своя на вся полезная, милость бы простирала к бедному и убогому и тем возвеселила бы дни своего сожителя и лета бы
его миром исполнила…
От Макарья Марко Данилыч на убранство
его всего навез; и обоев, и зеркал, и столов, и стульев, а все красного да орехового дерева, посуды медной, хрустальной, фарфоровой и всякой всячины для домашнего обихода накуплено было множество.
Думал
он, что Смолокуров вспрыгнет до потолка
от радости, вышло не то: Марко Данилыч наотрез отказал
ему, говоря, что дочь у
него еще молода, про женихов ей рано и думать, да если бы была и постарше, так
он бы ее за дворянина не выдал, а только за своего брата купца, с хорошим капиталом.
Сам-от каждый год
он к
нему к Нефедову дню на именины езжал.
Не ответила Дуня, но крепко прижалась к отцу. В то время толпа напирала, и прямо перед Дуней стал высокий, чуть не в косую сажень армянин… Устремил
он на нее тупоумный сладострастный взор и
от восторга причмокивал даже губами. Дрогнула Дуня — слыхала она, что армяне у Макарья молоденьких девушек крадут. Потому и прижалась к отцу. Протеснился Марко Данилыч в сторону, стал у прилавка, где были разложены екатеринбургские вещи.
Длинной-предлинной полосой растянутые на вос-точной стороне неба облака серебром засверкали
от всплывшего под
ними светила, хлынули с небесной высоты золотые лучи и подернули чуть заметную рябь речного лона сверкающими переливами яркого света.
Хочет Дуня бежать к
нему, но не может отделить ног
от земли, точно приросли
они, а черная барыня и страшные чудища ближе и ближе… и опять все кружится, опять все темнеет…
— Да
они у нас в гостинице стоят, — сказал коридорный. — Другу неделю здесь проживают. В двадцать первом и в двадцать втором номере,
от вас через три номера. С семейством приехали.
— Самый
он и есть, — молвил Марко Данилыч. — Зиновий Алексеич допрежь и сам-от на той мельнице жил, да вот годов уж с пяток в городу́ дом себе поставил. Важный дом, настоящий дворец. А уж в доме — так чего-чего нет…
Зато
его карие очи были речисты. Каждый украдкою брошенный на Дунюшку взор приводил ее в смущенье.
От каждого взгляда сердце у ней ровно вздрагивало, а потом сладостно так трепетало.
— Хозяин плывет! — мимоходом молвил лоцману Василий Фадеев. Тот бегом в казенку на второй барже и там наскоро вздел красну рубаху, чтоб достойным образом встретить впервые приехавшего на караван такого хозяина, что любит хороший порядок, любит
его во всем
от мала до велика. Пробегая к казенке, лоцман повестил проходившего мимо водолива о приезде хозяина, и тотчас на всех восьми баржах смолокуровского каравана раздались голоса...
Четвертый день, как
они поставили баржи в пристани как следует, но, несмотря на мольбы, просьбы, крики, брань и ругань, не могут получить заслуженных денег
от Василья Фадеева.
А кто не пойдет, не уймется
от буйства, не
от меня тот деньги получит, а
от водяного —
ему предоставлю с теми рассчитываться, и за четыре простойных дня тот грошá не получит…
— Смирится
он!.. Как же! Растопырь карман-от! — с усмешкой ответил Василий Фадеев. — Не на таковского, брат, напали… Наш хозяин и в малом потакать не любит, а тут шутка ль, что вы наделали?.. Бунт!.. Рукава засучивать на
него начали, обстали со всех сторон. Ведь мало бы еще, так вы бы
его в потасовку… Нечего тут и думать пустого — не смирится
он с вами… Так доймет, что до гроба жизни будете нонешний день поминать…
Сиял
от радости Сидор, сбежал в мурью и минут через десять вылез оттуда в истоптанных лаптях, с котомкой за плечами и с сапогами в руках. Войдя в казенку, поставил
он сапоги на пол, а шапку и платок на стол положил. Молча подал приказчик Сидору паспорт, внимательно осмотрев перед тем каждую вещь.
— А пачпорт-от как же? — спросил
его Карп Егоров.
— А пачпорт-от как же?.. Васька Фадеев нешто отдаст? — спрашивали у
него.
Другие бурлаки тоже не чаяли добра
от водяного. Понадеясь на свои паспорты,
они громче других кричали, больше наступали на хозяина,
они же и по местам не пошли. Теперь закручинились. Придется, сидя в кутузке, рабочие дни терять.
— Сговоришь с
ним!.. Как же!.. — молвил Василий Фадеев. — Не в примету разве вам было, как
он, ничего не видя, никакого дела не разобравши, за сушь-то меня обругал? И мошенник-от я у
него, и разбойник-от! Жиденька!.. Веслом, что ли, небо-то расшевырять, коли солнцо́в нет… Собака так собака и есть!.. Подойди-ка я теперь к
нему да заведи речь про ваши дела, так
он и не знай что со мной поделает… Ей-Богу!
Сморщился писарь, злобно взглянул на купчину и, сплюнув в сторону, отер рукавом нанкового сюртука пот,
от духоты выступавший на сизо-красном лице
его.
Помолчав немножко и оправившись
от минутного смущенья, бойко, развязно молвил
он Марку Данилычу...
— Не след бы мне про тюлений-то жир тебе рассказывать, — сказал Марко Данилыч, — у самого этого треклятого товару целая баржа на Гребновской стоит. Да уж так и быть, ради милого дружка и сережка из ушка. Желаешь знать напрямик, по правде, то есть по чистой совести?.. Так вот что скажу:
от тюленя, чтоб
ему дохнуть, прибытки не прытки. Самое распоследнее дело… Плюнуть на
него не стоит — вот
оно что.
— Слышь, что Марк-от Данилыч сказал? — молвил Доронин. — Тюлень-от, слышь, плевка ноне не стоит… Вот
оно что!..
— Да, — продолжал Смолокуров, — этот тюлень теперича самое последнее дело. Не рад, что и польстился на такую дрянь — всего только третий год стал
им займоваться… Смолоду у меня не лежало сердце к этому промыслу. Знаешь ведь, что
от этого
от самого тюленя брательнику моему, царство
ему небесное, кончина приключилась: в море потоп…
— На ситцевы фабрики жир-от идет, в краску, а с этим тарифом, — чтоб тем, кто писал
его, ни дна ни покрышки, — того и гляди, что наполовину фабрик закроется.
От эвтих
от самых причин в нонешнем году
его и подкузьмило.