Неточные совпадения
Они, как видно, испугались приезда паничей, не любивших спускать никому, или же просто хотели соблюсти свой женский обычай: вскрикнуть и броситься опрометью, увидевши мужчину, и потому долго закрываться
от сильного стыда рукавом.
Уже известно всем из истории, как
их вечная борьба и беспокойная жизнь спасли Европу
от неукротимых набегов, грозивших ее опрокинуть.
Это не было строевое собранное войско,
его бы никто не увидал; но в случае войны и общего движенья в восемь дней, не больше, всякий являлся на коне, во всем своем вооружении, получа один только червонец платы
от короля, — и в две недели набиралось такое войско, какого бы не в силах были набрать никакие рекрутские наборы.
Даже отдал приказ напоить коней и всыпать
им в ясли крупной и лучшей пшеницы и пришел усталый
от своих забот.
Ее сыновей, ее милых сыновей берут
от нее, берут для того, чтобы не увидеть
их никогда!
Они, проехавши, оглянулись назад; хутор
их как будто ушел в землю; только видны были над землей две трубы скромного
их домика да вершины дерев, по сучьям которых
они лазили, как белки; один только дальний луг еще стлался перед
ними, — тот луг, по которому
они могли припомнить всю историю своей жизни,
от лет, когда катались по росистой траве
его, до лет, когда поджидали в
нем чернобровую козачку, боязливо перелетавшую через
него с помощию своих свежих, быстрых ног.
Вот уже один только шест над колодцем с привязанным вверху колесом
от телеги одиноко торчит в небе; уже равнина, которую
они проехали, кажется издали горою и все собою закрыла.
Он был изобретательнее своего брата; чаще являлся предводителем довольно опасного предприятия и иногда с помощию изобретательного ума своего умел увертываться
от наказания, тогда как брат
его Остап, отложивши всякое попечение, скидал с себя свитку и ложился на пол, вовсе не думая просить о помиловании.
Он тщательно скрывал
от своих товарищей эти движения страстной юношеской души, потому что в тогдашний век было стыдно и бесчестно думать козаку о женщине и любви, не отведав битвы.
Он хотел было узнать
от дворни, которая толпою, в богатом убранстве, стояла за воротами, окружив игравшего молодого бандуриста.
Прекрасная полячка так испугалась, увидевши вдруг перед собою незнакомого человека, что не могла произнесть ни одного слова; но когда приметила, что бурсак стоял, потупив глаза и не смея
от робости пошевелить рукою, когда узнала в
нем того же самого, который хлопнулся перед ее глазами на улице, смех вновь овладел ею.
Она
от души смеялась и долго забавлялась над
ним.
Чрез три дни после этого
они были уже недалеко
от места, бывшего предметом
их поездки.
Вот
он сверкает вдали и темною полосою отделился
от горизонта.
Молодые сыны
его тоже осмотрели себя с ног до головы с каким-то страхом и неопределенным удовольствием, — и все вместе въехали в предместье, находившееся за полверсты
от Сечи.
Тогда выступило из средины народа четверо самых старых, седоусых и седочупринных козаков (слишком старых не было на Сечи, ибо никто из запорожцев не умирал своею смертью) и, взявши каждый в руки земли, которая на ту пору
от бывшего дождя растворилась в грязь, положили ее
ему на голову.
— Ясные паны! — произнес жид. — Таких панов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых, хороших и храбрых не было еще на свете!.. — Голос
его замирал и дрожал
от страха. — Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем не наши, те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу, не наши! То совсем не жиды: то черт знает что. То такое, что только поплевать на
него, да и бросить! Вот и
они скажут то же. Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?
И много досталось бы бежать тому, кто бы захотел пробежать
от головы до хвоста
его.
— Прощай, наша мать! — сказали
они почти в одно слово, — пусть же тебя хранит Бог
от всякого несчастья!
Прелат одного монастыря, услышав о приближении
их, прислал
от себя двух монахов, чтобы сказать, что
они не так ведут себя, как следует; что между запорожцами и правительством стоит согласие; что
они нарушают свою обязанность к королю, а с тем вместе и всякое народное право.
— Скажи епископу
от меня и
от всех запорожцев, — сказал кошевой, — чтобы
он ничего не боялся. Это козаки еще только зажигают и раскуривают свои трубки.
Ни разу не растерявшись и не смутившись ни
от какого случая, с хладнокровием, почти неестественным для двадцатидвухлетнего,
он в один миг мог вымерять всю опасность и все положение дела, тут же мог найти средство, как уклониться
от нее, но уклониться с тем, чтобы потом верней преодолеть ее.
Безумно летают в
нем вверх и вниз, черкая крыльями, птицы, не распознавая в очи друг друга, голубка — не видя ястреба, ястреб — не видя голубки, и никто не знает, как далеко летает
он от своей погибели…
— Два года назад… в Киеве… — повторил Андрий, стараясь перебрать все, что уцелело в
его памяти
от прежней бурсацкой жизни.
Он посмотрел еще раз на нее пристально и вдруг вскрикнул во весь голос...
Наконец вздрогнул, весь исполнился испуга:
ему вдруг пришло на мысль, что она умирает
от голода.
Но Остап и без того уже не продолжал речи, присмирел и пустил такой храп, что
от дыхания шевелилась трава, на которой
он лежал.
Взявши
его, она зажгла
его огнем
от лампады.
Возле нее лежал ребенок, судорожно схвативший рукою за тощую грудь ее и скрутивший ее своими пальцами
от невольной злости, не нашед в ней молока;
он уже не плакал и не кричал, и только по тихо опускавшемуся и подымавшемуся животу
его можно было думать, что
он еще не умер или, по крайней мере, еще только готовился испустить последнее дыханье.
Движимый состраданием,
он швырнул
ему один хлеб, на который тот бросился, подобно бешеной собаке, изгрыз, искусал
его и тут же, на улице, в страшных судорогах испустил дух
от долгой отвычки принимать пищу.
Он услышал шепот и тихий голос,
от которого все потряслось у
него.
Она взяла хлеб и поднесла
его ко рту. С неизъяснимым наслаждением глядел Андрий, как она ломала
его блистающими пальцами своими и ела; и вдруг вспомнил о бесновавшемся
от голода, который испустил дух в глазах
его, проглотивши кусок хлеба.
Он побледнел и, схватив ее за руку, закричал...
— Скажи мне одно слово! — сказал Андрий и взял ее за атласную руку. Сверкающий огонь пробежал по жилам
его от сего прикосновенья, и жал
он руку, лежавшую бесчувственно в руке
его.
Бросила прочь она
от себя платок, отдернула налезавшие на очи длинные волосы косы своей и вся разлилася в жалостных речах, выговаривая
их тихим-тихим голосом, подобно когда ветер, поднявшись прекрасным вечером, пробежит вдруг по густой чаще приводного тростника: зашелестят, зазвучат и понесутся вдруг унывно-тонкие звуки, и ловит
их с непонятной грустью остановившийся путник, не чуя ни погасающего вечера, ни несущихся веселых песен народа, бредущего
от полевых работ и жнив, ни отдаленного тарахтенья где-то проезжающей телеги.
И когда затихла она, безнадежное, безнадежное чувство отразилось в лице ее; ноющею грустью заговорила всякая черта
его, и все,
от печально поникшего лба и опустившихся очей до слез, застывших и засохнувших по тихо пламеневшим щекам ее, — все, казалось, говорило: «Нет счастья на лице сем!»
Покамест ближние курени, разбуженные шумом, успели схватиться за оружие, войско уже уходило в ворота, и последние ряды отстреливались
от устремившихся на
них в беспорядке сонных и полупротрезвившихся запорожцев.
Речь куренного атамана понравилась козакам.
Они приподняли уже совсем было понурившиеся головы, и многие одобрительно кивнули головой, примолвивши: «Добре сказал Кукубенко!» А Тарас Бульба, стоявший недалеко
от кошевого, сказал...
Потом вновь пробился в кучу, напал опять на сбитых с коней шляхтичей, одного убил, а другому накинул аркан на шею, привязал к седлу и поволок
его по всему полю, снявши с
него саблю с дорогою рукоятью и отвязавши
от пояса целый черенок [Черенок — кошелек.] с червонцами.
Припустив коня, налетел прямо
ему в тыл и сильно вскрикнул, так что вздрогнули все близ стоявшие
от нечеловеческого крика.
И польстился корыстью Бородатый: нагнулся, чтобы снять с
него дорогие доспехи, вынул уже турецкий нож в оправе из самоцветных каменьев, отвязал
от пояса черенок с червонцами, снял с груди сумку с тонким бельем, дорогим серебром и девическою кудрею, сохранно сберегавшеюся на память.
Многие из запорожцев погнались было за
ними, но Остап своих уманцев остановил, сказавши: «Подальше, подальше, паны-братья,
от стен!
Один только козак, Максим Голодуха, вырвался дорогою из татарских рук, заколол мирзу, отвязал у
него мешок с цехинами и на татарском коне, в татарской одежде полтора дни и две ночи уходил
от погони, загнал насмерть коня, пересел дорогою на другого, загнал и того, и уже на третьем приехал в запорожский табор, разведав на дороге, что запорожцы были под Дубной.
В чести был
он от всех козаков; два раза уже был избираем кошевым и на войнах тоже был сильно добрый козак, но уже давно состарился и не бывал ни в каких походах; не любил тоже и советов давать никому, а любил старый вояка лежать на боку у козацких кругов, слушая рассказы про всякие бывалые случаи и козацкие походы.
Три смертельные раны достались
ему:
от копья,
от пули и
от тяжелого палаша.
Как хватило
их с корабля — половина челнов закружилась и перевернулась, потопивши не одного в воду, но привязанные к бокам камыши спасли челны
от потопления.
Всю ночь потом черпаками и шапками выбирали
они воду, латая пробитые места; из козацких штанов нарезали парусов, понеслись и убежали
от быстрейшего турецкого корабля.
— В Варшаву? Как в Варшаву? — сказал Янкель. Брови и плечи
его поднялись вверх
от изумления.
Дайте случай убежать
ему от дьявольских рук.
Тарас поглядел на этого Соломона, какого ещё не было на свете, и получил некоторую надежду. Действительно, вид
его мог внушить некоторое доверие: верхняя губа у
него была просто страшилище; толщина ее, без сомнения, увеличилась
от посторонних причин. В бороде у этого Соломона было только пятнадцать волосков, и то на левой стороне. На лице у Соломона было столько знаков побоев, полученных за удальство, что
он, без сомнения, давно потерял счет
им и привык
их считать за родимые пятна.
В таком состоянии пробыл
он, наконец, весь день; не ел, не пил, и глаза
его не отрывались ни на час
от небольшого окошка на улицу.
Но Тарас не спал;
он сидел неподвижен и слегка барабанил пальцами по столу;
он держал во рту люльку и пускал дым,
от которого жид спросонья чихал и заворачивал в одеяло свой нос.