Неточные совпадения
Ночью однажды слышим — треснуло что-то, потом зашумело; бросились
на шум — вода…
Мрачен, грозен, властен стал с другими, скуп, суров, неподступен для всех подначальных. С утра до
ночи черною, хмарою тучей ходил, но как только взглянет
на отца веселыми синенькими глазками Дуня — он тотчас просияет, и тут проси у него что хочешь.
По вечерам и ярманочные, и городские трактиры битком набиты. Чаю выпивают количество непомерное. После, как водится, пойдут в ход закусочки, конечно, с прибавленьицем. В Москве — в Новотроицком, у Лопашева и в других излюбленных купечеством трактирах — можно только чай пить, но закусывать, а пуще того винца рюмочку выпить — сохрани Господи и помилуй!.. Зазорное дело!.. У Макарья не то: там и московским, и городовым купцам, яко в пути находящимся, по все дни и по вся
ночи — разрешения
на вся.
Насилу выбрались рыбники. Но не отъехали они от трактира и ста саженей, как вдруг смолкли шумные клики. Тихо… Ярманка дремлет. Лишь издали от тех мест, где театры, трактиры и разные увеселительные заведения, доносятся глухие, нестройные звуки, или вдруг откуда-нибудь раздастся пьяный крик: «Караул!..» А ближе только и слышнá тоскливая песня караульщика-татарина, что всю
ночь напролет просидит
на полу галереи возле хозяйской лавки с длинной дубиной в руках.
Ужас и уныние шли вместе с холерой; вечером и
на рассвете по всем церквам гудел колокольный звон, чтобы во всю
ночь между звонами никто не смел выходить
на улицу;
на перекрестках дымились смрадные кучи навоза, покойников возили по
ночам арестанты в пропитанных дегтем рубахах, по домам жгли бесщадно все оставшееся после покойников платье, лекаря ходили по домам и все опрыскивали хлором, по народу расходились толки об отравлении колодцев…
А ехавши домой, всю дорогу про ласковых, пригожих сестриц продумал; особенно старшая вспоминалась ему. Вплоть до зари больше половины
ночи продумал про нее Никитушка; встал поутру — а
на уме опять та же сестрица.
По зимам и в темные
ночи осенние, когда Меркулов в отлучках бывал, видалась она с полюбовником в уютной спаленке, до вторых петухов с ним просиживала возле изразцовой печки
на теплой лежаночке, а летом миловалась с ним в зеленом саду, в частом вишенье, орешенье и весело над постылым мужем посмеивалась.
— Ох уж эти мне затеи! — говорила она. — Ох уж эти выдумщики! Статочно ль дело по
ночам в лодке кататься! Теперь и в поле-то опасно, для того что росистые
ночи пошли, а они вдруг
на воду… Разум-от где?.. Не диви молодым, пожилые-то что? Вода ведь теперь холодна, давно уж олень копытом в ней ступил. Долго ль себя остудить да нажить лихоманку. Гляди-ка, какая стала — в лице ни кровинки. Самовар поскорее поставлю, липового цвету заварю. Напейся
на ночь-то.
После обеда до самой вечерней зари за околицей либо возле гумен, а иной раз и
на барском дворе молодежь водит хороводы и под сумрак наступающей
ночи громко распевает...
На тех хороводах долго загуливаться нельзя — чем свет иди
на страду,
на работу, гни спину до
ночи.
Расходятся мирно и тихо по избам, и там в первый раз после лета вздувают огни. Теперь барские дожинные столы перевелись, но у зажиточных крестьян
на Успеньев день наемным жнеям и жнецам ставят еще сытный обед с вином, с пивом и непременно с деженем, а после обеда где-нибудь за околицей до поздней
ночи молодежь водит хороводы, либо, рассевшись по зеленому выгону, поет песни и взапуски щелкает свежие, только что созревшие орехи.
Тихо и ясно стало нá сердце у Дунюшки с той
ночи, как после катанья она усмирила молитвой тревожные думы.
На что ни взглянет, все светлее и краше ей кажется. Будто дивная завеса опустилась перед ее душевными очами, и невидимы стали ей людская неправда и злоба. Все люди лучше, добрее ей кажутся, и в себе сознает она, что стала добрее и лучше. Каждый день ей теперь праздник великий. И мнится Дуне, что будто от тяжкого сна она пробудилась, из темного душного морока
на высоту лучезарного света она вознеслась.
А было то в
ночь на светлое Христово воскресенье, когда, под конец заутрени, Звезда Хорасана, потаенная христианка, первая с иереем христосовалась. Дворец сожгли, останки его истребили, деревья в садах порубили. Запустело место. А речку, что возле дворца протекала, с тех пор прозвали речкою Царицей. И до сих пор она так зовется.
На Волге с одной стороны устья Царицы город Царицын стоит, с другой — Казачья слободка, а за ней необъятные степи, и
на них кочевые кибитки калмыков.
Когда в Царицыне Меркулов писал письма, он, от бессонной
ночи и душевного волненья, написавши адрес Веденеева: «
На Гребновскую пристань», бессознательно поставил его и
на письме к Зиновью Алексеичу. Из этого путаница вышла. Хорошо еще, что Веденеев был у Макарья, а то бы письмо к Доронину так и завалялось в почтовой конторе.
— Безобразники!.. Пьяницы, черт бы вас побрал!..
Ночи на вас нет!.. Ишь разорались, беспутные!.. Проспаться не дадут!.. — неистово охрипшим голосом кричал спросонья какой-то сильно, должно быть, подгулявший купчина.
— Никитушка!.. Родной ты мой! — воскликнула она. — Насилу-то!.. Дождаться тебя не могли!.. Голубчик ты мой!.. Погляди
на нее, извелась ведь вся —
ночей не спит, не ест ничего почти, слова не добьешься от нее… исстрадалась, измучилась!.. Шутка сказать — без малого пять месяцев!..
Просидеть разве в светелке три дня и три
ночи, никому
на глаза не показываясь, а иконнику наказать строго-настрого — говорил бы всем, что я наспех срядился и уехал куда-то?..
Томимый скукой одиночества, вплоть до
ночи пробродил он по городу, а
на ночлеге другая беда — словоохотный Феклист подсел с докучными россказнями, нисколько для гостя не любопытными.
Один остался в светелке Петр Степаныч. Прилег
на кровать, но, как и прошлую
ночь, сон не берет его… Разгорелась голова, руки-ноги дрожат, в ушах трезвон, в глазах появились красные круги и зеленые… Душно… Распахнул он миткалевые занавески, оконце открыл. Потянул в светлицу ночной холодный воздух, но не освежил Самоквасова. Сел у окна Петр Степаныч и, глаз не спуская, стал глядеть в непроглядную темь. Замирает, занывает, ровно пойманный голубь трепещет его сердце. «Не добро вещует», — подумал Петр Степаныч.
Схватил картуз, побежал, но тотчас одумался. «Увидят, как раз
на кого-нибудь навернешься… Еще
ночь не минула… Огласка пойдет — лучше остаться».
Ни слова Петр Степаныч. Свои у него думы, свои пожеланья. Безмолвно глядит он
на окна своей ненаглядной, каждый вздох ее вспоминая, каждое движенье в ту сладкую незабвенную
ночь.
— Известно что, — ухмыльнулся Васютка. — Соловьев по
ночам вместе слушают-с, по грибы да по ягоды по лесочкам похаживают. Были у них ахи, были и махи, надо полагать, всего бывало.
На эти дела в скитах оченно просто. Житье там разлюли-малина, век бы оттоле не вышел.
— Страшливый он у нас, опасливый такой, всех боится, ничего нé видя то́тчас и ревку задаст, — говорила Пелагея Филиппьевна. — А когда один не
на глазах у больших, первый прокурат. Отпусти его, родной, не то он до
ночи проревет. Подь, Максимушка, ступай
на свое место.
Может, по
ночам на большой дороге да в лесу торговал, мерил не аршином, а топором да кистенем…
Но чудное дело: бывало,
ночи напролет
на молитве стаивал, до одуренья земных поклонов сот до двенадцати отвешивал, все, бывало, двадцать кафизм псалтыря зараз прочитывал, железные вериги, ради умерщвления плоти, одно время носил, не едал по неделям; но никогда еще молитва так благотворно
на его душу не действовала, как теперь после свиданья с братом и голодной семьей его.
И с тех пор и дни и
ночи стала Дуня просиживать над мистическими книгами. По совету Марьи Ивановны, она читала их по нескольку раз и вдумывалась в каждое слово… Показалось ей наконец, будто она понимает любезные книги, и тогда совсем погрузилась в них. Мало кто от нее с тех пор и речей слыхал. Марко Данилыч, глядя
на Дуню, стал крепко задумываться.
С Покрова до вешнего Николы все мальчишки лет от десяти до пятнадцати, с раннего утра до поздней
ночи, оттачивают жеребейки, взрослые глянчáт их и гнут
на уды.
Низенький, сгорбленный, венцом седин украшенный старец, в белом как снег балахончике, в старенькой епитрахили, с коротенькой ветхой манатейкой
на плечах, с холщовой лестовкой в руках, день и
ночь допускал он к себе приходящих, каждому давал добрые советы, утешал, исповедовал, приобщал запасными дарами и поил водой из Святого ключа…
Не желая пребывать
на многолюдстве, скрылся преподобный неизвестно куда, но сряду пятнадцать годов приходил к ученикам своим
на Пасху и дни живота скончал между ними в светозарную
ночь Воскресения.
По времени стали замечать, что в келейных рядах да в задних избáх по иным деревням у старых девок в зимние
ночи люди сбираются будто
на су́прядки, крепко изнутри запираются, плотно закрывают окна ставнями и ставят
на дворе караульных, а потом что-то делают втайне…
— Голубушка!.. Марья Ивановна!.. — радостно вскрикнула Дуня. — Погостите подольше!.. Вы мне свет и радость! При вас я ровно из забытья вышла, ровно из мертвых встала… А без вас и день в тоске, и
ночь в тоске — не глядела бы
на вольный свет…
Больше недели прошло с той поры, как Марко Данилыч получил письмо от Корнея. А все не может еще успокоиться, все не может еще забыть ставших ему ненавистными Веденеева с Меркуловым, не может забыть и давнего недруга Орошина. С утра до
ночи думает он и раздумывает, как бы избыть беды от зятьев доронинских, как бы утопить Онисима Самойлыча, чтоб о нем и помину не осталось. Только и не серчал, что при Дуне да при Марье Ивановне,
на Дарью Сергевну стал и ворчать, и покрикивать.
С ханом в большой дружбе, иной раз по целым
ночам с глазу
на глаз они куликают.
На другой день начались Дунины сборы. Не осушая глаз, больше всех хлопотала угрюмая Дарья Сергевна, а
ночью по целым часам стояла перед иконами и клала поклоны за поклонами, горячо молясь, сохранил бы Господь рабу свою, девицу Евдокию, ото всяких козней и наветов вражиих.
Сами летом они каждый день с утра до
ночи в поле, за всякой безделицей следят зорко, каждое яблоко у них
на перечете, а все ровно ветром метется — нейдет впрок, да и по́лно.
Кормщик корабля возвестил верным-праведным, что в
ночь с субботы
на воскресенье будет собор.
— Надо потрудиться, Пахомушка, — говорил он ему, — объезжай святую братию, повести, что в
ночь на воскресенье будет раденье. В Коршунову прежде всего поезжай, позови матроса Семенушку, оттоль в Порошино заверни к дьякону, потом к Дмитрию Осипычу, а от него в город к Кисловым поезжай. Постарайся приехать к ним засветло, а утром пораньше поезжай в Княж-Хабаров монастырь за Софронушкой.
— Да как в тот раз, — сказал Пахом. — В радельной рубахе к попу
на село не побежал бы. Долго ль до огласки? И то, слышь, поп-от грозил тогда. «До архиерея, — говорил, — надо довести, что у господ по
ночам какие-то сборища бывают… и
на них монахов в рубахи тонкого полотна одевают».
Наложил
на себя пост, стал все
ночи напролет молиться Богу, не пропускал ни одной церковной службы.
После этого разговора Строинский по целым
ночам просиживал с унтер-офицером и мало-помалу проникал в «тайну сокровенную». Месяцев через восемь тот же унтер-офицер ввел его в Бендерах в сионскую горницу. Там все были одеты в белые рубахи, все с зелеными ветвями в руках; были тут мужчины и женщины. С венком из цветов
на голове встретил Строинского при входе пророк. Грозно, даже грубо спросил он...
— Сестрица Марьюшка приехала, девицу с собой привезла, купеческая дочь — кажется, желает
на путь праведный стать. Приезжай в субботу, в
ночь на воскресенье будет собранье. Повестить велел тебе Николаюшка, — сказал Пахом.
На сколько сил твоих станет, не вдыхай в себя воздуха, ведь он осквернен врагом, день и
ночь летающим в нем…
Возненавидела
ночи, нельзя было по
ночам оставаться с ним, жадно желала венца, чтобы после венчанья ни
на миг не разлучаться с ним…
— Ладно-с, оченно даже хорошо-с. Можно и векселя взять, — сказал Белянкин. — Да дело-то, Степан Федорыч, завтра ранним утром надо покончить. Когда ж векселя-то писать?
Ночью ни один маклер не засвидетельствует… А после давешнего разговора с Лебякиным да с Колодкиным они завтра же пойдут умасливать доронинских зятьев, чтоб поверили им
на неделю там, что ли… Верно знаю о том, сам своими ушами вечор слышал, как они сговаривались.
— А кто их знает, что они делают, — отвечала Аграфена Ивановна. — А надо думать, что у них нéспроста что-нибудь… Недоброе что-то у них кроется, потому что доброму человеку с какой же стати от людей хорониться? А они всегда
на запоре, днем ли,
ночью ли — никогда не пущают к себе. Мудреные!..
— А по
ночам все, слышь, песни поют. Верные люди про́ это сказывали, — сказала Аннушка. — Идут еще
на селе разговоры, что по
ночам у Святого ключа они сбираются в одних белых рубахах. И поют над ключом и пляшут вокруг.
— Какая-то, слышь, у них особая тайная вера, — сказала Дарья Сергевна. — И в старину, слышь,
на ту же долину люди сбирались по
ночам и тоже вкруг Святого ключа песни распевали, плясали, скакали, охали и визжали. Неподобные дела и кличи бывали тут у них. А прозывались они фармазонами…
— Видится, что так, Марко Данилыч, — ответила Дарья Сергевна. — По всем приметам выходит так. И нынешние, как в старину,
на тот же ключ по
ночам сходятся, и, как тогда, мужчины и женщины в одних белых длинных рубахах. И тоже пляшут, и тоже кружáтся, мирские песни поют, кличут, визжат, ровно безумные аль бесноватые, во всю мочь охают, стонут, а к себе близко никого не подпускают.
Всю
ночь и долгое время
на другой день не могла прийти в себя Дуня.
Поглощенная домашним хозяйством, Дарья Сергевна с утра до поздней
ночи то хлопочет, бывало, об обеде да об ужине, иной раз и сама постряпает, то присматривает она за стиркой белья, то ходит по кладовым, подвалам, погребам, приглядывая за хозяйским добром, считает кур, гусей, индеек и уток, сидит в коровнике, пока не выдоят коров, ухаживает за новорожденными телятами, а по вечерам и вообще в свободное от хозяйственных забот время стоит по часам
на молитве либо читает Божественное.