Неточные совпадения
У иного двор крыт светом, обнесен ветром, платья что
на себе, а хлеба что в себе,
голь да перетыка — и голо́ и босо́, и без пояса.
И за то благодарили Бога заводчики, что
головы у них целы
на плéчах снесли.
Куда каково мне жалко тебя, горемычную!.. — участливо покачивая
головой, даже со слезами
на красных, маслянистых глазах, молвила Ольга Панфиловна.
Раскольники этого толка хоть крестят и венчают в церкви, но скорей
голову на отсеченье дадут, чем
на минутку войдут в православный храм, хотя б и не во время богослужения.
Другая
на месте Макрины тотчас бы возрадовалась, но ловкая уставщица бровью даже не повела. Напротив, приняла озабоченный вид и медленно, покачивая
головой, промолвила...
Повисла слеза
на реснице у Марка Данилыча, когда вспомнилась ему женина кончина. Грустно покачал он
головою и с легким укором промолвил...
— Кто смеет сказать про вас что-нибудь нехорошее?.. — вскликнул Марко Данилыч и, быстро вскочив с дивана, зашагал по горнице крупными шагами. —
Головы на плечах не унесет, кто посмеет сказать нехорошее слово!
Заискрились взоры у Марка Данилыча, и молча вышел он из горницы. Торопливо надев картуз, пошел
на городской бульвар, вытянутый вдоль кручи, поднимавшейся над Окою. Медленным шагом, понурив
голову, долго ходил между тощих, нераспустившихся липок.
— А вы еще никогда не бывали
на ярманке? В первый раз? — спросил Самоквасов, быстро повернув
голову и взглянув Дуне в лицо.
Несмотря
на уверенья Дуни, что никакой боли она не чувствует, что только в духоте у нее
голова закружилась, Марко Данилыч хотел было за лекарем посылать, но Дарья Сергевна уговорила оставить больную в покое до у́тра, а там посмотреть, что надо будет делать.
Смолокуров вошел в комнату дочери проститься
на сон грядущий. Как ни уверяла его Дуня, что ей лучше, что
голова у ней больше не болит, что совсем она успокоилась, не верил он, и, когда, прощаясь, поцеловал ее в лоб, крупная слеза капнула
на лицо Дуни.
Затем, надев чистую сорочку и напоив девушку липовым цветом с малиной, укутала ее с ног до
головы и велела тотчас глаза закрыть. Сама, не раздеваясь, возле Дуниной кровати прилегла
на диване.
— Напрасно так говорите, — покачивая
головой, сказал Смолокуров. — По нонешнему времени эта коммерция самая прибыльная — цены, что ни год, все выше да выше, особливо
на икру. За границу, слышь, много ее пошло, потому и дорожает.
— С порядочным, — кивнув вбок
головой, слегка наморщив верхнюю губу, сказал Смолокуров. — По тамошним местам он будет из первых. До Сапожниковых далеко, а деньги тоже водятся. Это как-то они, человек с десяток, складчи́ну было сделали да
на складочны деньги стеариновый завод завели. Не пошло. Одни только пустые затеи. Другие-то, что с Зиновьем Алексеичем в до́лях были, хошь кошель через плечо вешай, а он ничего, ровно блоха его укусила.
Наперед повестил Василий Фадеев всех, кто не знавал еще Марка Данилыча, что у него
на глазах горло зря распускать не годится и, пока не велит он го́ловы крыть, стой без шапок, потому что любит почет и блюдет порядок во всем.
Клики громче и громче. Сильней и сильней напирают рабочие
на Марка Данилыча. Приказчик, конторщик, лоцман, водоливы, понурив
головы, отошли в сторону. Смолокуров был окружен шумевшей и галдевшей толпой. Рабочий, что первый завел речь о расчете, картуз надел и фертом подбоченился. Глядя́
на него, другой надел картуз, третий, четвертый — все… Иные стали рукава засучивать.
Стоят
на месте бурлаки, понурив думные
головы. Дело, куда ни верни, со всех сторон никуда не годится. Ни линьков, ни великих убытков никак не избыть. Кто-то сказал, что приказчик только ломается, а ежели поклониться ему полтиной с души, пожалуй, упросит хозяина.
Сладились наконец. Сошлись
на сотне. Дядя Архип пошел к рабочим, все еще галдевшим
на седьмой барже, и объявил им о сделке. Тотчас один за другим стали Софронке руки давать, и паренек, склонив
голову, робко пошел за Архипом в приказчикову казенку. В полчаса дело покончили, и Василий Фадеев, кончивший меж тем свою лепортицу, вырядился в праздничную одежу, сел в косную и, сопровождаемый громкими напутствованиями рабочих, поплыл в город.
— Показал маленько, — отозвался Зиновий Алексеич. — Всю, почитай, объехали:
на Сибирской были, Пароходную смотрели, под Главным домом раз пяток гуляли, музыку там слушали, по бульвару и по Модной линии хаживали. Показывал им и церкви иноверные, собор, армянскую, в мечеть не попали, женский пол, видишь, туда не пущают, да и смотреть-то нечего там, одни
голы стены… В городу́ —
на Откосе гуляли, с Гребешка
на ярманку смотрели, по Волге катались.
— Сбежал-с, — тряхнув
головой и погладив прилизанные виски, быстро ответил Фадеев и, ровно в чем провинился, уставился
на хозяина широкими глазами.
— Марку Данилычу наше наиглубочайшее! — с легкой одышкой, сиплым голосом промолвил тучный, жиром оплывший купчина, отирая красным платком градом выступивший пот
на лице и по всей плешивой до самого затылка
голове.
— Не приходится!.. Эко ты слово молвил, — с досадной усмешкой сказал Смолокуров. — По всей Волге, по всей, можно сказать, России всякому известно, что рыбному делу ты здесь
голова.
На всех пошлюсь, — прибавил он, обводя глазами собеседников. — Соврать не дадут.
— А когда придут? Скажи, коли с Богом беседовал, — с досады мотнув
головой, отрезал Орошин. — По нашему простому человечьему разуменью, разве что после Рождества Богородицы придут мои баржи
на Гребновскую, значит, когда уже квартальные с ярманки народ сгонят…
Молчит Марко Данилыч, с удивленьем поглядывает
на Орошина, а сам про себя думает: «Эк расшутился, собака! Аль у него в голове-то с водки стало мутиться».
Не привыкла она к такой жизни, неприятны ей были разъезды с одного конца города
на другой; но делать было нечего; Зиновий Алексеич сказал, что так надо, — противоречить ему в
голову не прихаживало Татьяне Андревне.
За расспросами советы пойдут: напиться
на ночь той либо другой травки, примочить
голову уксусом, приложить горчишник.
— Ох, чадо, чадо! Что мне с тобой делать-то? — вздохнул беглый поп, покачивая
головой и умильно глядя
на Федора Меркулыча. — Началить тебя — не послушаешь, усовестить — ухом не поведешь, от Писания святых отец сказать тебе — слушать не захочешь, плюнешь да прочь пойдешь… Что мне с тобой делать-то, старче Божий?
— Ах, Федор Меркулыч, Федор Меркулыч!.. — покачивая
головой, сказал
на это поп. — Да ведь ей только что семнадцатый годок пошел, а тебе ведь седьмой десяток в доходе. Какая ж она тебе пара?.. Ведь она перед тобой цыпленок.
— И
на другого, и
на третьего рыбника, пожалуй, таких векселей немало у Онисима Самойлыча, — продолжал Веденеев. — А его векселей ни у кого нет. Оттого у него и сила, оттого по рыбной части он и воротит, как в
голову ему забредет.
— Да могло ль прийти в
голову, что вы эдак деньгами швырять станете? Ведь за все зá это
на плохой конец ста полтора либо два надо было заплатить!.. Ежели б мы с Зиновеем Алексеичем знали это наперед, неужто бы согласились ехать с вами кататься?
Марко Данилыч в раздумье только
головой покачал, но осетрина так лакомо глядела
на него, что не мог он стерпеть, навалил себе тарелку доверха.
В самый день дожинок после обедни идут, бывало, с веселыми песнями
на широкий двор помещичий, высоко́ держа над
головами именинный сноп.
— А
на што вам его? — облокотясь о́ борт руками и свесив
голову, спросил долговязый. — Ежели по какому делу, так нашу честь прежде спросите. Мы, значит, здесь главным, потому что весь караван
на отчете у Василья Фадеича, у нас, это значит.
Когда встревоженная выходкой Наташи Татьяна Андревна вошла к дочерям, сердце у ней так и упало. Закрыв лицо и втиснув его глубоко в подушку, Наташа лежала как пласт
на диване и трепетала всем телом. От душевной ли боли, иль от едва сдерживаемых рыданий бедная девушка тряслась и всем телом дрожала, будто в сильном приступе злой лихоманки. Держа сестру руками за распаленную
голову, Лиза стояла
на коленях и тревожным шепотом просила ее успокоиться.
— По-моему, тут главное то, что у него, все едино, как у Никитушки, нет ни отца, ни матери, сам себе верх, сам себе
голова, — говорила Татьяна Андревна. — Есть, слышно, старая бабушка, да и та, говорят,
на ладан дышит, из ума совсем выжила, стало быть, ему не будет помеха. Потому, ежели Господь устроит Наташину судьбу, нечего ей бояться ни крутого свекра, ни лихой свекрови, ни бранчивых деверьёв, ни золовок-колотовок.
В Успеньев день, поутру, Дмитрий Петрович пришел к Дорониным с праздником и разговеньем. Дома случился Зиновий Алексеич и гостю был рад. Чай, как водится, подали; Татьяна Андревна со старшей дочерью вышла, Наташа не показалась, сказала матери, что
голова у ней отчего-то разболелась. Ни слова не ответила
на то Татьяна Андревна, хоть и заметила, что Наташина хворь была притворная, напущенная.
— А ты не вдруг… Лучше помаленьку, — грубо ответил Корней. — Ты, умная
голова, то разумей, что я Корней и что
на всякий спех у меня свой смех. А ты бы вот меня к себе в дом повел, да хорошеньку фатеру отвел, да чайком бы угостил, да винца бы поднес, а потом бы уж и спрашивал, по какому делу, откуда и от кого я прибыл к тебе.
Живучи в Москве и бывая каждый день у Дорониных, Никита Федорыч ни разу не сказал им про Веденеева, к слову как-то не приходилось. Теперь это
на большую досаду его наводило, досадовал он
на себя и за то, что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему в
голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так всего бы вернее через него цены узнать.
А Василий Фадеев попятился к самому порогу. В знак покорности склонил он
голову, робко вытянул вперед гусиную шею свою, а сам искоса то и дело поглядывает
на вспылившего хозяина.
Капитан, не говоря ни слова, с ног до
головы мрачно оглядел восторженного купчика и подумал: «Должно быть, здорово хлебнул
на про́водах».
«Что же все это значит?» — думает Никита Федорыч и, совсем истомленный духом и телом, опустил
голову на руки, сидя
на столбе.
«Куда б мог деваться он?» Напрасно Меркулов успокаивал приказчика, напрасно уверял его, что Дмитрий Петрович где-нибудь в гостях засиделся, Флор Гаврилов
на те речи только с досады рукой махнет,
головой тряхнет да потом и примолвит...
Грустно склонив
голову, сидит Флор Гаврилов
на ступеньке крыльца. С каждой минутой растет его беспокойство, и думы мрачнее и мрачнее…
Был одет татарин в коричневый кафтан особого покроя,
на крючках, с ситцевыми отложными воротничками и в блестящей, золотом расшитой тюбетейке
на гладко выбритой
голове.
«Какими бы речами уговорить упрямую, несговорчивую, чтобы бежала со мной сегодня же и не куколем, а брачным венцом покрыла победную свою
голову?.. Упряма — и в малом и в большом любит она
на своем поставить!..»
В то самое время, когда, утомленный путем, Самоквасов отдыхал в светелке Ермила Матвеича, Фленушка у Манефы в келье сидела. Печально поникши
головой и облокотясь
на стол, недвижна была она:
на ресницах слезы, лицо бледнехонько, порывистые вздохи трепетно поднимают высокую грудь. Сложив руки
на коленях и склонясь немного станом, Манефа нежно, но строго смотрела
на нее.
— Един Бог властен в животе и смерти, — молвила
на то Манефа. — Без его воли влас с
головы не падет… Премудро сокрыл он день и час кончины нашей. Как же ты говоришь, что следом за мной отойдешь? Опричь Бога, о том никто не ведает.
— Что ж? — покачав печально
головою, сказала Манефа. — Не раз я тебе говорила втайне — воли с тебя не снимаю… Втайне!.. Нет, не то я хотела сказать — из любви к тебе, какой и понять ты не можешь, буду, пожалуй, и
на разлуку согласна… Иди… Но тогда уж нам с тобой в здешнем мире не видеться…
— Как же мне покинуть тебя, матушка, при тяжких твоих болезнях? Как мне с тобой разлучиться?.. — с плачем говорила Фленушка, склоня
голову на грудь Манефы. — Хоша б и полюбила я кого, как же я могу покинуть тебя? Нет, матушка, нет!.. Царство сули мне, горы золотые, не покину я тебя, пока жизнь во мне держится.
Недвижима стоит Фленушка. Изумили ее Манефины речи, не знает, что и думать о них.
Голова кружится, в очах померкло, тяжело опустилась она
на скамейку.