Неточные совпадения
Еще первыми русскими насельниками Пьяной река за то прозвана,
что шатается, мотается она во все стороны, ровно хмельная баба, и, пройдя верст пятьсот закрутасами да изворотами, подбегает
к своему истоку и чуть не возле него в Суру выливается.
Как возговорит белый царь людям своим: «Ой вы гой еси, мои слуги верные, слуги верные, неизменные, вы подите-ка, поглядите-ка на те ли на горы на Дятловы,
что там за березник мотается, мотается-шатается,
к земле-матушке преклоняется?»…
Пленники смеются, а исправник уверяет их: самому-де велено
к весне полк медведей обучить и
что его новобранцы маленько
к службе уже привыкли — военный артикул дружно выкидывают.
Старики рассказывают,
что однажды Потемкин зимой в Москве проживал; подошел Григорий Богослов — его именины; как раз
к концу обеда прискакал от Поташова нарочный с такими плодами, каких ни в Москве, ни в Петербурге никто и не видывал.
Через Потемкина выпросил Андрей Родивоныч дозволенье гусаров при себе держать. Семнадцать человек их было, ростом каждый чуть не в сажень, за старшого был у них польский полонянник, конфедерат Язвинский. И те гусары зá пояс заткнули удáлую вольницу,
что исстари разбои держала в лесах Муромских. Барыню ль какую, барышню, поповну, купецкую дочку выкрасть да
к Андрею Родивонычу предоставить — их взять. И тех гусаров все боялись пуще огня, пуще полымя.
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу, а его нет как нет. Письма Марко Данилыч в Астрахань пишет и
к брату, и
к знакомым; ни от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча ни слуху ни духу. Пали, наконец, слухи,
что ни Мокея, ни смолокуровских приказчиков в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
Перед Ильиным днем прибрел
к Марку Данилычу астраханский приказчик его, Корней Евстигнеев, по прозвищу Прожженный. Вести принес он недобрые. Вот
что рассказывал.
А это вот скажу: после таких сплеток я бы такую смотницу не то
что в дом,
к дому-то близко бы не подпустила, собак на нее, на смотницу, с цепи велела спустить, поганой бы метлой со двора сбила ее, чтоб почувствовала она, подлая,
что значит на честных девиц сплетки плести…
Не оставь, Сергевнушка, яви милость, а Аниську Красноглазиху и на глаза не пущай
к себе, не то, пожалуй, и еще Бог знает
чего наплетет.
Терентьевна не то
что в церковь,
к церковнику в дом войти считала таким тяжелым грехом,
что его ни постами, ни молитвами не загладишь.
По домам обучать Красноглазиха не ходила, разве только
к самым богатым; мальчики, иногда и девочки сходились
к ней в лачужку,
что поставил ей какой-то дальний сродник на огороде еще тогда, как она только
что надела черное и пожелала навек остаться христовой невестой.
Уставны́е поклоны, пост в положенные дни, а пуще всего «необщение со еретики», вражда и ненависть
к церкви и церковникам — вот и все нравственные обязанности,
что внушают раскольничьим детям мастерицы.
Потому и забегала она частенько
к Дарье Сергевне, лебезила перед Марком Данилычем, а Дунюшку так ласкала,
что всем было на диво.
Улыбнулась Дуня, припала личиком
к груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали глаза и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду не подала,
что у ней нá сердце. Скрепя досаду, зачала было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку: и разуму-то она острого, и такая девочка понятливая, да такая умная.
— А вы уж не больно строго, — сказал на то Марко Данилыч. —
Что станешь делать при таком оскудении священства? Не то
что попа, читалок-то нашего согласу по здешней стороне ни единой нет. Поневоле за Терентьиху примешься… На
Кéрженец разве не спосылать ли?.. В скиты?..
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие,
что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны
к нововводным обычаям, грубы и непочтительны
к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела,
что нелеть и глаголати… другие,
что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
«И то еще я замечал, — говорил он, —
что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не то и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да
к тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс ему на те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы,
что ни день, то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
И вот однажды под вечерок, сидя за чаем, сказал Смолокуров Макрине при Дарье Сергевне,
что думает он Дуню
к ним в обученье отдать.
А если примет меня матушка Манефа,
к ней в обитель уйду, иночество надену, ангельский образ приму и тем буду утешаться,
что хоть издали иной раз погляжу на мою голубоньку, на сокровище мое бесценное.
— Решил я. Стану просить мать Манефу, приняла бы
к себе Дуню… А вы уж ее не оставьте, Дарья Сергевна, поживите с ней, покамест будет она в обученье. Она ж и привыкла
к вам… Обидно даже немножко — любит она вас чуть ли не крепче,
чем родного отца.
— Так я и отпишу
к матушке, — молвила Макрина. — Приготовилась бы принять дорогую гостейку. Только вот
что меня сокрушает, Марко Данилыч. Жить-то у нас где будет ваша Дунюшка? Келий-то таких нет. Сказывала я вам намедни,
что в игуменьиной стае тесновато будет ей, а в других кельях еще теснее, да и не понравится вам — не больно приборно… А она, голубушка, вон
к каким хоромам приобыкла… Больно уж ей у нас после такого приволья не покажется.
— Так за
чем дело стало? — молвил Марко Данилыч. — Отпишите матушке, отвела бы местечко поближе
к себе, а я на том месте домик выстрою Дунюшке… До осени поспеем и построить, и всем приукрасить его.
Тогда Манефа посуду и всякое убранство
к себе забрала, Фленушкины горницы скрасила, а иное
что и
к себе в келью взяла, домик отдала на житье матери Макрине за ее усердие.
Груня имела большое влияние на подраставшую девочку, ее да Дарью Сергевну надо было Дуне благодарить за то,
что, проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в сердце своем стремление
к добру и правде, неодолимое отвращенье ко всему лживому, злому, порочному.
Марко Данилыч сам никому ничего не давал, опричь рыбных и разных других запасов,
что присылал
к матушке Манефе, Дуня всем раздавала, от Дуни все подарки шли; за то и блажили ее ровно ангела небесного.
Не ответила Дуня, но крепко прижалась
к отцу. В то время толпа напирала, и прямо перед Дуней стал высокий, чуть не в косую сажень армянин… Устремил он на нее тупоумный сладострастный взор и от восторга причмокивал даже губами. Дрогнула Дуня — слыхала она,
что армяне у Макарья молоденьких девушек крадут. Потому и прижалась
к отцу. Протеснился Марко Данилыч в сторону, стал у прилавка, где были разложены екатеринбургские вещи.
— А почем знать,
что у нас впереди? — улыбнулся Марко Данилыч. — Думаешь, у Макарья девичьего товара не бывает? Много его в привозе… Кажный год со всех концов купецких девиц возят
к Макарью невеститься.
— Все это так… Однако ж для меня все-таки рыбная часть не
к руке, Марко Данилыч, — сказал Самоквасов. — Нет, как, Бог даст, отделюсь, так прежним торгом займусь. С
чего прадедушка зачинал, того и я придержусь — сальцом да кожицей промышлять стану.
— Нет, покамест, кажись, ничего… А вот
что: зайди-ка ты
к Зиновью-то Алексеичу, молви ему,
что и я у вас же пристал.
Когда рыбный караван приходит
к Макарью, ставят его вверх по реке, на Гребновской пристани, подальше ото всего, чтоб не веяло на ярманку и на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются в три либо в четыре ряда, глядя по тому, сколь велик привоз. На караван ездят только те, кому дело до рыбы есть. Поглядеть на вонючие рыбные склады в несколько миллионов пудов из одного любопытства никто не поедет — это не чай,
что горами навален вдоль Сибирской пристани.
— Хозяин плывет! — мимоходом молвил лоцману Василий Фадеев. Тот бегом в казенку на второй барже и там наскоро вздел красну рубаху, чтоб достойным образом встретить впервые приехавшего на караван такого хозяина,
что любит хороший порядок, любит его во всем от мала до велика. Пробегая
к казенке, лоцман повестил проходившего мимо водолива о приезде хозяина, и тотчас на всех восьми баржах смолокуровского каравана раздались голоса...
Видя,
что хозяин сбирается уехать, трое рабочих робко подошли
к нему и, низко поклонясь, стали.
— Вестимо, не тому, Василий Фадеич, — почесывая в затылках, отвечали бурлаки. — Твои слова шли
к добру, учил ты нас по-хорошему. А мы-то, гляди-ка,
чего сдуру-то наделали… Гля-кась, како дело вышло!..
Что теперича нам за это будет? Ты, Василий Фадеич, человек знающий, все законы произошел, скажи, Христа ради,
что нам за это будет?
— Эх, горе-то какое! — вздохнул Сидорка. — Ну ин вот
что: сапоги-то,
что я в Казани купил, три целкача дал, вовсе не хожены. Возьми ты их за пачпорт, а деньги, ну их
к бесу — пропадай они совсем, подавись ими кровопийца окаянный, чтоб ему ни дна, ни покрышки.
— Полно-ка ты, перестань!
Что вздор-от молоть, понапрасну?.. — молвил Василий Фадеев и, повернувшись, пошел
к казанке.
— Знать-то знает… как не знать… Только, право, не придумаю, как бы это сделать… — задумался приказчик. — Ну, была не была! — вскликнул он, еще немножко подумавши. — Тащи шапку, скидавай сапоги. Так уж и быть, избавлю тебя, потому знаю,
что человек ты добрый — языком только горазд лишнее болтать. Вот хоть сегодняшнее взять — ну какой черт совал тебя первым
к нему лезть?
Взглянул приказчик на реку — видит, ото всех баржей плывут
к берегу лодки, на каждой человек по семи, по восьми сидит. Слепых в смолокуровском караване было наполовину. На всем Низовье по городам, в Камышах и на рыбных ватагах исстари много народу без глаз проживает. Про Астрахань,
что бурлаками Разгуляй-городок прозвана, в путевой бурлацкой песне поется...
— Сговоришь с ним!.. Как же!.. — молвил Василий Фадеев. — Не в примету разве вам было, как он, ничего не видя, никакого дела не разобравши, за сушь-то меня обругал? И мошенник-от я у него, и разбойник-от! Жиденька!.. Веслом,
что ли, небо-то расшевырять, коли солнцо́в нет… Собака так собака и есть!.. Подойди-ка я теперь
к нему да заведи речь про ваши дела, так он и не знай
что со мной поделает… Ей-Богу!
В чаянье другого двугривенного, а глядя по делу и целого рублевика, проглаголавший писарь вскочил поспешно со стула, отвел Марка Данилыча в сторону и, раболепно нагнувшись
к плечу его, вполголоса стал уговаривать, чтоб он рассказал свою надобность, уверяя,
что и без капитана он всякое дело может обделать.
Сама еще не вполне сознавая неправду, Дуня сказала,
что без отца на нее скука напала. Напала та скука с иной стороны. Много думала Дуня о запоздавшем
к обеду отце, часто взглядывала в окошко, но на память ее приходил не родитель, а совсем чужой человек — Петр Степаныч. Безотвязно представал он в ее воспоминаньях… Светлый образ красивого купчика в ярком, блестящем, радужном свете она созерцала…
Чтоб угодить ему, Петр Степаныч завел любимый его разговор про рыбную часть, но тем напомнил ему про бунт в караване… Подавляя злобу в душе, угрюмо нахмурив чело, о том помышлял теперь Марко Данилыч,
что вот часа через два надо будет ехать
к водяному, суда да расправы искать. И оттого не совсем охотно отвечал он Самоквасову, спросившему: есть ли на рыбу покупатели?
«Не осерчал ли,
что частенько ходить
к нему повадился?» — думает Самоквасов.
— Да, — продолжал Смолокуров, — этот тюлень теперича самое последнее дело. Не рад,
что и польстился на такую дрянь — всего только третий год стал им займоваться… Смолоду у меня не лежало сердце
к этому промыслу. Знаешь ведь,
что от этого от самого тюленя брательнику моему, царство ему небесное, кончина приключилась: в море потоп…
— То-то вот и есть… — молвил Смолокуров. — Вот оно
что означает коммерция-то. Сундуки-то
к киргизам идут и дальше за ихние степи,
к тем народам,
что китайцу подвластны. Как пошла у них там завороха, сундуков-то им и не надо. От войны, известно дело, одно разоренье, в сундуки-то
чего тогда станешь класть?.. Вот, поди, и распутывай дела: в Китае дерутся, а у Старого Макарья «караул» кричат. Вот оно
что такое коммерция означает!
А вы, сударь Петр Степаныч,
к стариковским-то речам прислушайтесь, да ежели вздумаете
что затевать, с бывалыми людьми посоветуйтесь — не пришлось бы после плакать, как вот теперь Меркулову…
—
Что ж? За это хвалю, — молвил Марко Данилыч, — но все-таки, — прибавил, обращаясь
к Самоквасову, — по рыбной-то части попробовать бы вам. Рыба не тюлень… На ней завсегда барыши…
— Опять же и то взять, — опять помолчав, продолжал свое нести Фадеев. — Только
что приказали вы идти каждому
к своему месту, слепые с места не шелохнулись и пуще прежнего зачали буянить, а которы с видами, те, надеясь от вашего здоровья милости, по первому слову пошли по местам… Самым главнеющим озорникам, Сидорке во-первых, Лукьяну Носачеву, Пахомке Заплавному, они же после в шею наклали. «Из-за вас, говорят, из-за разбойников, нам всем отвечать…» Народ смирный-с.
Из крупных торговцев, из тузов,
что ездят
к Макарью, больше половины московских.
Все бы, кажется, было приспособлено
к потребностям торговцев, обо всем подумали, ни о
чем не забыли, но,
к изумленью строителя, купцы в Главный дом не пошли, а облюбовали себе трактиры, памятуя пословицу,
что еще у Старого Макарья на Желтых Песках сложилась: «Съездить
к Макарью — два дела сделать: поторговать да покуликать».
Хоть и молод, хоть и ученый, а не бросил он дела родительского, не по́рвал старых торговых связей,
к старым рыбникам был угодлив и почтителен, а сам вел живую переписку со школьными товарищами,
что сидели теперь в первостатейных конторах, вели широкие дела или набирались уму-разуму в заграничных поездках…