Неточные совпадения
Мрачно стало смотреть на мир
и на
всех людей, опричь подраставшей Дуни, — в нее
же душу свою положил.
— Что ты, сударыня?.. — с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. — Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится, что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач не положено брать. Опять
же надо ведь мальчонке-то по улице кашу в плате нести —
все бы видели да знали, что за новую книгу садится. Вот, мать моя, принялась ты за наше мастерство, учишь Дунюшку, а старых-то порядков по ученью
и не ведаешь!.. Ладно ли так? А?
— Да вы бы к Лещовым отписали, у них по
всем скитам есть знакомство, — ответила Дарья Сергевна. — Они мигом бы весточкой дохнули на Керженец. Теперь четверта неделя, к Вербному воскресенью
и старочка,
и белицы были бы здесь. Нынче
же Пасха ранняя, Благовещенье на Страстной придется, реки пропустят. Разойдутся не раньше мироносицкой.
— Не раньше, — согласился Смолокуров. —
И в самом деле к Лещовым на Ветлугу разве писать. Никите Петровичу точно
все Керженски обители знакомы, для меня он сладит дело, сегодня
же погоню к нему нарочного.
Только что получил он письмо, тотчас
же снарядился в путь-дорогу — сам поехал на Керженец, сам
все дело обделал;
и накануне Лазарева воскресенья на двор Смолокурова въехали три скитские кибитки, нагруженные старицей Макриной да пятью бéлицами.
Опять
же переписка у нее большая
и все…
Не перечьте вы мне, Христа ради, отучится Дуня, вам
же все останется, — не везти
же мне тогда добро из обители…»
И на то поворчала Манефа, хоть
и держала на уме: «Подай-ка, Господи, побольше таких благодетелей…»
И сдержал свое обещанье Марко Данилыч: когда взял обученную дочку из обители —
все покинул матери Манефе с сестрами.
Шестнадцати лет еще не было Дуне, когда воротилась она из обители, а досужие свахи то́тчас одна за другой стали подъезжать к Марку Данилычу — дом богатый, невеста одна дочь у отца, — кому не охота Дунюшку в жены себе взять. Сунулись было свахи с купеческими сыновьями из того городка, где жили Смолокуровы, но
всем отказ, как шест, был готов. Сына городского головы сватали —
и тому тот
же ответ.
— Это с непривычки. Вишь, народу-то что!.. А музыка-то? Не слыхивала такой? Почище нашего органа? А? Ничего, привыкай, привыкай, Дунюшка, не
все же в четырех стенах сидеть, придется
и выпрыгнуть из родительского гнездышка.
Опять
же рыбу, как ни посоли,
всю съедят, товар на руках не останется; серому человеку та только рыба
и лакома, что хорошо доспела, маленько, значит, пованивает.
—
Все едино! Известно, им
все едино, ихни
же солдаты крайни пароходы обкрадывают… Трех рабочих еще туда поставь, караул бы был бессменный: день
и ночь караулили бы.
— Своего, заслуженного просим!.. Вели рассчитать нас, как следует!.. Что
же это за порядки будут!.. Зáдаром людей держать!.. Аль на тебя
и управы нет? — громче прежнего кричали рабочие, гуще
и гуще толпясь на палубе. С семи первых баржей, друг дружку перегоняя, бежали на шум остальные бурлаки,
и все становились перед Марком Данилычем, кричали
и бранились один громче другого.
— А за что мне в перву-то голову отвечать? — тоскливо заговорил Сидор Аверьянов, хорошо знакомый
и с Казанью,
и с Самарой. — Что я первый заговорил с проклятым жидом… Так что
же?.. А галдеть да буянить, разве я один буянил?.. Тут надо по-божески. По-справедливому, значит…
Все галдели,
все буянили — так-то.
— Смирится он!.. Как
же! Растопырь карман-от! — с усмешкой ответил Василий Фадеев. — Не на таковского, брат, напали… Наш хозяин
и в малом потакать не любит, а тут шутка ль, что вы наделали?.. Бунт!.. Рукава засучивать на него начали, обстали со
всех сторон. Ведь мало бы еще, так вы бы его в потасовку… Нечего тут
и думать пустого — не смирится он с вами… Так доймет, что до гроба жизни будете нонешний день поминать…
— Дурни!.. Хоть бы
и вовсе заборов не было,
и задатков ежели бы вы не взяли,
все же сходнее сбежать. Ярманке еще целый месяц стоять — плохо-плохо четвертную заработаешь, а без пачпорта-то тебя водяной в острог засадит да по этапу оттуда. Разве к зи́ме до домов-то доплететесь… Плюнуть бы вам, братцы слепые!.. Эй, помя́нете мое слово!..
— Как
же не можешь?
Вся сила в тебе… Ты
всему каравану голова… Кого
же ему, как не тебя, слушать! — кланялись
и молили его рабочие.
Иным
и в рот уже не лезло, да не оставлять
же добро — понатужились
и все дочиста поели.
— Опять
же и то взять, — опять помолчав, продолжал свое нести Фадеев. — Только что приказали вы идти каждому к своему месту, слепые с места не шелохнулись
и пуще прежнего зачали буянить, а которы с видами, те, надеясь от вашего здоровья милости, по первому слову пошли по местам… Самым главнеющим озорникам, Сидорке во-первых, Лукьяну Носачеву, Пахомке Заплавному, они
же после в шею наклали. «Из-за вас, говорят, из-за разбойников, нам
всем отвечать…» Народ смирный-с.
— Еще столько
же наберется, может,
и побольше, — сказал Зиновий Алексеич. — К слову ведь только говорится, что
весь капитал засадил. Всего-то не засаживал… Как
же это возможно?
Десять годов с половиной так прожила честная вдовица
и столь
же тихо угасла, сколь тихо протекла жизнь ее, полезная для
всех, кто ни знал ее.
— А вот, к примеру сказать, уговорились бы мы с вами тысяч по двадцати даром получить, — стал говорить Веденеев. — У меня наличных полтины нет, а товару
всего на какую-нибудь тысячу, у вас то
же. Вот
и пишем мы друг на дружку векселя, каждый тысяч по двадцати, а не то
и больше.
И ежели в банках по знакомству с директорами имеем мы доверие, так вы под мой вексель деньги получаете, а я под ваш. Вот у нас с вами гроша не было, а вдруг стало по двадцати тысяч.
— Ничего, дело не плохое, — отвечал Смолокуров. — Тут главное дело — охота. Закажи ты в любой гостинице стерляжью уху хоть в сорок рублев, ни приятности, ни вкуса такого не будет. Главное дело охота… Вот бы теперь, мы сидим здесь на бережку, — продолжал благодушествовать Смолокуров, — сидим в своей компании,
и семейства наши при нас — тихо, приятно
всем… Чего
же еще?
Но эта дума так
же скоро промчалась, как скоро налетела. А сон нейдет, на минуточку не может Дуня забыться. На мыслях
все он да он, а сердце так
и стучит, так его
и щемит.
Крестясь
и поминая родителей, доброхотные датели в строгом молчанье творят Христову заповедь; так
же крестясь
и так
же безмолвно принимают их подаяния голодные
и холодные, неимущие
и увечные,
и те сборщики, что Божьему делу отдали труд свой
и все свое время.
— Хорошо так вам говорить, Марко Данилыч, — с горячностью молвила Таифа. — А из Москвы-то, из Москвы-то что пишут?..
И здесь, к кому ни зайдешь, тотчас с первого
же слова про эту окаянную свадьбу расспросы начинаются…
И смеются
все. «Как это вы, спрашивают, рогожского-то посла сосватали?» Нет, Марко Данилыч, велика наша печаль. Это… это…
Когда Марко Данилыч распивал лянсин с матерями, бойко вошел развеселый Петр Степаныч. Здороваясь с хозяином, взглянул на стариц… «Батюшки светы! Мать Таисея! Вот встреча-то!
И Таифа тут
же. Ну, — думает себе Петр Степаныч, — как они про свадьбу-то разнюхали да про
все Марку Данилычу рассказали!.. Пропадай тогда моя головушка долой!»
И веселый вид его смутился. «Не прогнал бы, не запретил бы дочери знаться со мной», — думал он про себя.
— Таких
же, как
и все, — ответила Таисея. — Сначала-то в недоуменье была,
и на того думала,
и на другого; чего греха таить, мекала
и на тебя,
и как приехала из Питера Таифа, так
все это дело
и распутала, как по ниточкам. А потом
и сам Патап Максимыч сказывал, что давно Василья Борисыча в зятья себе прочил.
— Как
же это не убиваться, сударь ты мой, как ей не убиваться? — отвечала Таисея. — Ведь ославилась обитель-то. То вдова сбежит, то девку выкрадут!.. Конечно,
все это было, когда матушка в отлучке находилась, да ведь станут ли о том рассуждать?.. Оченно убивает это матушку Манефу. А тут еще
и Фленушка-то у нее.
— Еще будучи в Питере, — говорила Таифа, — отписала я матушке, что хотя, конечно,
и жаль будет с Комаровом расстаться, однако ж вконец сокрушаться не след. Доподлинно узнала я, что выгонка будет такая
же, какова была на Иргизе. Часовни, моленные, кельи порушат, но хозяйства не тронут.
Все останется при нас. Как-нибудь проживем. В нашем городке матушка места купила. После Ильина дня хотела туда
и кельи перевозить, да вот эти неприятности, да матушкины болезни задержали…
Пароход в пятницу в Царицыне будет, тем
же днем
и Корней
все обладит…
— Нас этим не напугаешь, не больно боимся.
И никто с нами ничего не может сделать, потому что мы артель, мир то есть означаем. Ты понимай, что такое мир означает! — изо
всей мочи кричал тот
же бурлак, а другие вторили, пересыпая речи крупною бранью.
Набрали, наконец, паузков,
и Никита Федорыч вздохнул свободней: хоть поздно, а
все же поспеет к Макарью, ежель новой беды в пути не случится.
И не подумает ответить, меня
же еще на смех поднимет, станет носиться с моим письмом по
всем караванам.
— Как два рубля шесть гривен? — громко воскликнул Зиновий Алексеич. — Да я от ваших
же рыбников слыхал, что тюленя ни на фабрики, ни на мыльны заводы в нынешнем году пуда не потребуют,
и вся цена ему рубль, много, много, ежели рубль с гривной.
— То-то
и есть, — молвил Дмитрий Петрович. — Намедни на том
же тюлене хотели Марка Данилыча провести… Я его тогда выручил, в нашем Рыбном трактире при
всех показал ему письмо из Петербурга… Оно со мной.
И все пассажиры показались Никите Федорычу такими хорошими
и добрыми, а речи их такими разумными, что он то́тчас
же со
всеми перезнакомился
и до такой степени стал весел
и разговорчив, что
и пассажиры про него то
же самое подумали, что
и капитан с богатырем рабочим.
— Церковь-то от них далеконько, Василий Петрович, — сказала Марья Ивановна. — А зимой ину пору в лесу-то из сугробов
и не выберешься. А не случалось ли вам когда-нибудь говорить про Сергеюшку с нашим батюшкой, с отцом Никифором? Знаете ли, что Сергеюшка-то не меньше четырех раз в году у него исповедуется да приобщается… Вот какой он колдун! Вот как бегает от святой церкви.
И не один Сергеюшка, а
и все, что в лесу у меня живут —
и мужчины,
и женщины, — точно так
же. Усердны они к церкви, очень усердны.
— До последней капельки. Одна ведь только она была. При ней пошло не то житье. Известно, ежели некому добрым хозяйством путем распорядиться, не то что вотчина, царство пропадет. А ее дело девичье. Куда
же ей? Опять
же и чудит без меры. Ну
и пошло
все врознь, пошло да
и поехало. А вы, смею спросить, тоже из господ будете?
— Не в пример бы лучше теперь
же здесь на досуге нам порешить это дельце, — с заискивающей улыбкой молвил Морковников. — Вот бы мы сейчас с вами пошли в общу каюту да ушицу бы стерляжью али московскую соляночку заказали, осетринки бы хорошенькой, у них, поди,
и белорыбицы елабужской можно доспеть. Середа ведь сегодня — мясного не подобает, а пожелаете, что
же делать? Можем для вас
и согрешить — оскоромиться. Бутылочку бы холодненького распили —
все бы как следует.
— Ежели хотите, пожалуй, позавтракаем вместе, теперь
же и время, — сказал Меркулов. — Только наперед уговор: ни вы меня, ни я вас не угощаем —
все расходы пополам. Еще другой уговор: цена на тюлень та, что будет завтра на бирже у Макарья, а теперь про нее
и речей не заводить.
— Идет, — радостно
и самодовольно улыбаясь, вскликнул Василий Петрович. — А не в пример бы лучше здесь
же, на пароходе, покончить. Два бы рублика взяли, десять процентов, по вашему слову, скидки. По рублю бы по восьми гривен
и порешили… Подумайте, Никита Федорыч, сообразитесь, — ей-Богу, не останетесь в обиде. Уверяю вас честным словом вот перед самим Господом Богом. Деньги бы
все сполна сейчас
же на стол…
—
И разлюбезное дело, — молвил Морковников. — Я сам завсегда у Федора Яковлича пристаю. Хорошо у него, ото
всего близко, опять
же спокойно, а главное дело, всякое кушанье знатно готовят.
«Что
же все это значит?» — думает Никита Федорыч
и, совсем истомленный духом
и телом, опустил голову на руки, сидя на столбе.
Так
же точно
и после смерти — тогда ведь
все равно, что день, что тысяча, миллион лет.
А Митеньки
все нет как нет. Что станешь делать? Пошел Никита Федорыч с безотвязным Морковниковым, хоть
и больно ему того не хотелось. «
Все равно, — подумал, — не даст
же покоя с своим хлебосольством. Теперь его ни крестом, ни пестом не отгонишь».
И наказал коридорному, как только воротится Веденеев либо другой кто станет Меркулова спрашивать, тотчас бы повестил его.
— Узнавать-то нечего, не стоит того, — ответил Морковников. — Хоша ни попов, ни церкви Божьей они не чуждаются
и, как служба в церкви начнется, приходят первыми, а отойдет — уйдут последними; хоша раза по три или по четыре в году к попу на дух ходят
и причастье принимают, а
все же ихняя вера не от Бога. От врага наваждение, потому что, ежели б ихняя вера была прямая, богоугодная, зачем бы таить ее? Опять
же тут
и волхвования,
и пляска,
и верченье,
и скаканье. Божеско ли это дело, сам посуди…
— Да с чего ты?.. Кто тебе сказал?.. — в изумленье спрашивал Никита Федорыч, а сам думает: «Как
же это так? Никому ведь не хотели говорить,
и вдруг Митенька
все знает».
— Видишь! — вскликнул он, входя к Меркулову
и поднимая кверху бутылку. — Стоит только захотеть,
все можно доспеть!.. Холодненького не достал — так вот хоть этой немецкой кислятиной поздравлю друга любезного… Ай, батюшки!.. Как
же это?.. Посудины-то нет… Из чего пить-то станем?.. А!.. Нашел!
— Потому
и прошу, — ответил Морковников. — А тебе еще на три дня вздумалось откладывать. Ну как в три-то дня до трех рублей добежит?.. Тогда уж мне больно накладно будет, Никита Федорыч. Я был в надежде на твое слово… Больше всякого векселя верю ему. Так уж
и ты не обидь меня.
Всего бы лучше сейчас
же по рукам из двух рублей сорока… Условийцо бы написали, маклерская отсель недалече,
и было б у нас с тобой дело в шляпе…
Пришел на зов коридорный
и разъяснил
все дело. Вчерашний дежурный, получив от Меркулова рублевку, делом не волоча, тотчас
же выпил за его здоровье. А во хмелю бывал он нехорош, накричал, набуянил, из постояльцев кого-то обругал, хозяина заушил
и с меркуловской запиской в части ночевал.