Неточные совпадения
Кто говорил, что клад Кузьмы Рощина достался ему, кто заверял, что знается Данило с разбойниками, а
в Муромских лесах
в те
поры они еще «пошаливали», оттого и пошла молва по народу, будто богатство Даниле на дуване досталось.
Прошел Великий пост,
пора бы домой Мокею Данилычу, а его нет как нет. Письма Марко Данилыч
в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым; ни от кого нет ответа.
Пора б веселы́м пирком да за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча ни слуху ни духу. Пали, наконец, слухи, что ни Мокея, ни смолокуровских приказчиков
в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
А годов ему еще немного было — человек
в самой
поре, и хоть вдовец, а любой невесте жених завидный.
— Да, Марко Данилыч, вот уж и восемь годков минуло Дунюшке, — сказала Дарья Сергевна, только что встали они из-за стола, —
пора бы теперь ее хорошенько учить. Грамоту знает, часослов прошла, втору кафизму читает, с завтрашнего дня думаю ее за письмо посадить… Да этого мало… Надо вам подумать, кому бы отдать ее
в настоящее ученье.
Пришла, наконец,
пора расставанья, насилу оторвался Марко Данилыч от дочки, а уехавши, миновал свой город и с последним пароходом сплыл
в Астрахань, не глядеть бы только на опустелый без Дунюшки дом.
А до тех
пор вздумалось ему свозить Дуню на Ветлугу,
в село Воскресенское, к сроднику ее Лещову.
— И порют же здесь, братцы! — весело подхватил молодой парень, присевши на брус переобуться. — Летось об эту самую
пору меня анафемы угощали…
В Самаре здорово порют, и
в Казани хорошо, а су́против здешнего и самарские розги и казанские звания не стоят.
И до сих
пор в ней собираются разные комитеты, но торговых сделок никогда не бывает.
Года полтора от свах отбоя не было, до тех самых
пор, как Зиновий Алексеич со всей семьей на целую зиму
в Москву уехал. Выгодное дельце у него подошло, но, чтобы хорошенько его обладить, надо было месяцев пять
в Москве безвыездно прожить. И задумал Доронин всей семьей катить
в Белокаменную, кстати ж, ни Татьяна Андревна, ни Лиза с Наташей никогда Москвы не видали и на Рогожском кладбище сроду не маливались.
Поездки
в гости,
в театр, на вечера отуманили Лизу с Наташей; ничего подобного до тех
пор они не видали, было им боязно и тягостно среди нового общества.
Бо́йки и резвы
в своем Вольске они выросли, а теперь сидят себе да помалкивают, боясь слово сказать, сохрани Бог не осмеяли бы, а у самих сердце так и щемит, так и ноет — расплакаться, так
в ту же
пору…
Тетушки и бабушки неженатых московских купчиков
в разговорах с Татьяной Андревной стали загадывать всем понятные, исстари по Руси ходячие загадки: «Не век-де Лизавете Зиновьевне маком сидеть, не век-де ей русой косой красоваться, не
пора ль де ей за свое хозяйство приниматься, свой домок заводить?» Татьяна Андревна, тоже как исстари ведется, от прямого ответа уклонялась, не давала, как говорится, ни приказу, ни отказу.
А
в те
поры «хмелевые ночки» стояли — по людям ходил веселый Яр и сладким разымчивым дыханьем палил
в них кровь молодую.
Татьяна Андревна на первых же
порах стала его понемножку журить за нетвердость
в старой вере и за открытое пренебреженье дедовских обычаев.
— Да так-то оно так, — промолвил Смолокуров. — Однако уж
пора бы и зачинать помаленьку, а у нас и разговоров про цены еще не было. Сами видели вчерась, какой толк вышел… Особливо этот бык круторогий Онисим Самойлыч… Чем бы
в согласье вступать, он уж со своими подвохами. Да уж и одурачили же вы его!.. Долго не забудет. А ни́што!.. Не чванься, через меру не важничай!.. На что это похоже?.. Приступу к человеку не стало, ровно воевода какой — курице не тетка, свинье не сестра!
— А хорошо ведь на вольном-то воздухе
в такую
пору середь друзей-приятелей доброй ушицы похлебать, — молвил Зиновий Алексеич, обращаясь к Марку Данилычу.
Вот, сидя возле него, нежно смотрит она ему
в очи, играет кудрями, треплет по румяной щеке и целует… Едва переводя дух, шепчет он ей о любви, шепчет страстные моленья; но чуть резкий
порыв, чуть смелое движенье — хлоп по лбу ладонью, и была такова.
Изнывала Дуня
в одиночестве, с тех
пор как проснулось ее сердце и неясной, еще не вполне сознаваемой любовью впервые встрепенулось.
А крещеное имя было ему Корней Евстигнеев. Был он тот самый человек, что когда-то
в молодых еще годах из Астрахани пешком пришел, принес Марку Данилычу известие о погибели его брата на льдинах Каспийского моря. С той
поры и стал он
в приближенье у хозяина.
А было то
в ночь на светлое Христово воскресенье, когда, под конец заутрени, Звезда Хорасана, потаенная христианка, первая с иереем христосовалась. Дворец сожгли, останки его истребили, деревья
в садах порубили. Запустело место. А речку, что возле дворца протекала, с тех
пор прозвали речкою Царицей. И до сих
пор она так зовется. На Волге с одной стороны устья Царицы город Царицын стоит, с другой — Казачья слободка, а за ней необъятные степи, и на них кочевые кибитки калмыков.
— Так бы и говорили, — ворчал извозчик. — А то: «туда». Ночь, ярманка — известно, куда
в этакую
пору ездят купцы.
— Церковь-то от них далеконько, Василий Петрович, — сказала Марья Ивановна. — А зимой ину
пору в лесу-то из сугробов и не выберешься. А не случалось ли вам когда-нибудь говорить про Сергеюшку с нашим батюшкой, с отцом Никифором? Знаете ли, что Сергеюшка-то не меньше четырех раз
в году у него исповедуется да приобщается… Вот какой он колдун! Вот как бегает от святой церкви. И не один Сергеюшка, а и все, что
в лесу у меня живут — и мужчины, и женщины, — точно так же. Усердны они к церкви, очень усердны.
— Давеча,
в обеденну
пору, стучал я, к вам стучал
в каюту, государь мой, так-таки и не мог добудиться. Нечего делать — один пообедал… Теперь уж не уйдете от меня. Пойдемте-ка ужинать… Одиннадцатый уж час.
— Так уж завтра, пожалуйста, порешим с тюленем-то. Я на тебя
в полной надежде. Встанем пораньше, я схожу на Гребновскую, поразузнаю там про последние цены, и ты узнай, а там, Бог даст, и покончим… Пожалуйста, не задержи. Мне бы ко дворам поскорей — завод
пора в ход пускать. Если бы завтра с тобой мы покончили, послезавтра бы отправился, а товар принять приказчика оставил бы. Завтрашнего числа он должен беспременно сюда приехать.
— Из театра со всей твоей нареченной родней к тезке к твоему поехали, к Никите Егорову, — сказал Дмитрий Петрович. — Поужинали там, потолковали… Час второй уж был… Проводил я невесту твою до́ дому, зашел к ним, и пошли тут у нас тары да бары да трехгодовалы; ну и заболтались. Не разгони нас Татьяна Андревна, и до сих бы
пор из пустого
в порожнее переливали.
— Побыть бы тебе
в моей шкуре, так не стал бы подшучивать, — сказал на то Меркулов. — Пишут: нет никаких цен, весь товар хоть
в воду кидай… Посоветоваться не с кем… Тут не то что гривну, полтину с рубля спустишь, только хоть бы малость какую выручить… Однако ж мне
пора… Где сегодня свидимся?
До тех
пор злоба еще никогда не мутила души ее, никогда еще не бывало
в ней того внутреннего разлада, что теперь так мучил ее.
Полчаса не прошло, а они уж весело смеялись, искали, кто виноват, и никак не могли отыскать. Забыты все тревожные думы, нет больше места подозреньям, исчезли мрачные мысли.
В восторге блаженства не могут наглядеться друг на друга, наговориться друг с другом. И не заметил Меркулов, как пролетело время. Половина третьего,
пора на биржу ехать с Васильем Петровичем. Нечего делать — пришлось расстаться.
До тех
пор еще не подумал он, у кого бы ему пристать
в Комарове…
— До сих
пор завсегда
в нашей обители приставали и завсегда мы были рады вам ото всей души, а тут вдруг за что-то прогневались.
В те
поры, как поехали вы от нас, на Казанскую-то, сказывали вы матушке, что всего на недельку от нас отъезжаете.
А мне всего только семнадцатый годок
в ту́
пору пошел.
— Ради тебя, ради твоей же пользы прошу и молю я тебя, — говорила игуменья. — Помнишь ли тогда на Тихвинскую, как воротились вы с богомолья из Китежа, о том же я с тобой беседовала? Что ты сказала
в ту
пору? Помнишь?..
И не стерпела всегда сдержанная
в своих
порывах Манефа… Крепко прижала она к сердцу Фленушку и сама зарыдала над ней.
— Гости на ту
пору у него случились, — отвечал Петр Степаныч. — Съезд большой был: министры, сенаторы, генералы.
В карты с ними играл, невозможно ему было со мной говорить.
— Какое ж могло быть у ней подозренье? — отвечал Феклист Митрич. — За день до Успенья
в городу она здесь была, на стройку желалось самой поглядеть. Тогда насчет этого дела с матерью Серафимой у ней речи велись. Мать Манефа так говорила: «На беду о ту
пору благодетели-то наши Петр Степаныч с Семеном Петровичем из скита выехали — при ихней бытности ни за что бы не сталось такой беды, не дали бы они, благодетели, такому делу случиться».
Так веселятся
в городке, окруженном скитами. Тот же дух
в нем царит, что и
в обителях, те же нравы, те же преданья, те ж обиходные, житейские порядки… Но ведь и по соседству с тем городком есть вражки, уютные полянки и темные перелески. И там летней
порой чуть не каждый день бывают грибовные гулянки да ходьба по ягоды, и там до петухов слушает молодежь, как
в кустиках ракитовых соловушки распевают, и там… Словом, и там, что
в скитах, многое втайне творится…
Жарко, душно. Воздух сперся, а освежить его невозможно. Перед тем как приехать Петру Степанычу, завернули было дожди с холодами, и домовитый Феклист закупорил окна по-зимнему… Невыносимо стало Самоквасову — дела нет, сон нейдет… Пуще прежнего и грусть, и тоска… Хоть плакать, так
в ту же
пору…
Кончили матери «службу об усопшей». А Петр Степаныч все на том же месте
в раздумье стоит… «Сон и сень!.. Сон и сень!.. Всуе мятется всяк земнородный!.. Что это за Филагрия?..» Никакой Филагрии до той
поры он не знал. Даже имени такого не слышал, а теперь с ума оно не сходит. Черные думы вконец обуяли его…
— Правда ли, нет ли, а намолвка
в ту
пору была, что деньги будто тогда она припрятала, не чая, что Манефа с одра болезни встанет…
— Придумать не могу, чем мы ему не угодили, — обиженным голосом говорила она. — Кажись бы, опричь ласки да привета от нас ничего он не видел, обо всякую
пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит, что своего спасиба не жалей, а чужого и ждать не смей… Вот тебе и благодарность за любовь да за ласки… Ну да Господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам не
в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
Приходило ему
в голову, не пришла ли
пора ее, не нашла ли она по душе человека, и подумал при этом на Петра Степаныча.
Взглянув на полунагих и, видимо, голодных детей, Герасим Силыч ощутил
в себе новое, до тех
пор незнакомое еще ему чувство.
В первую
пору странства, когда Герасим
в среде старообрядцев еще не прославился, сам он иногда голодовал, холодовал и всякую другую нужду терпел, но такой нищеты, как у брата
в дому, и во сне он не видывал.
И, выйдя из избы, сказал возчикам — сняли бы с одного воза кладь, а
в опростанную телегу заложили лошадь. Пока они перетаскивали короба и ящики, Герасим подсел к столу и, вынув из кармана бумагу, стал что-то писать карандашом,
порой останавливаясь, будто что припоминая. Кончив писанье, вышел он на двор и, подозвав одного из приехавших с ним, сказал...
— Ну, Семенушка, сослужи ты мне, братец, теперь не
в службу, а
в дружбу. Хоть ты и устал и давно бы
пора отдохнуть тебе, да уж, пожалуйста, похлопочи, сделай для меня такую милость.
— Как же это так, сударь мой? — молвила тетка Арина, ближе и ближе к нему подступая. — Да вы вглядитесь-ка
в меня хорошенько… Как бы, кажись, меня не узнать, хоть и много с тех
пор воды утекло, как вы нашу деревню покинули? Неужто не узнали?
Сдали его, и году не прошло с той
поры, как новобранцев
в полки угнали, пали вести
в Сосновку, что помер рядовой Иван Чубалов
в какой-то больнице.
— Нет уж, Марко Данилыч, увольте. Никак мне нельзя, недосужно. Дела теперь у меня по горло — к Иванову дню надо
в Муром на ярманку поспеть, а я еще не укладывался, да и к Макарью уж
пора помаленьку сбираться, — говорил Чубалов…
А у него на ту
пору и двухсот
в наличности не было, а
в Муром надо ехать, к Макарью сряжаться.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих
пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б
в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Как рано мог он лицемерить, // Таить надежду, ревновать, // Разуверять, заставить верить, // Казаться мрачным, изнывать, // Являться гордым и послушным, // Внимательным иль равнодушным! // Как томно был он молчалив, // Как пламенно красноречив, //
В сердечных письмах как небрежен! // Одним дыша, одно любя, // Как он умел забыть себя! // Как взор его был быстр и нежен, // Стыдлив и дерзок, а
порой // Блистал послушною слезой!
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум, еще
в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё было ново; // Он охладительное слово //
В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня
пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Вот время: добрые ленивцы, // Эпикурейцы-мудрецы, // Вы, равнодушные счастливцы, // Вы, школы Левшина птенцы, // Вы, деревенские Приамы, // И вы, чувствительные дамы, // Весна
в деревню вас зовет, //
Пора тепла, цветов, работ, //
Пора гуляний вдохновенных // И соблазнительных ночей. //
В поля, друзья! скорей, скорей, //
В каретах, тяжко нагруженных, // На долгих иль на почтовых // Тянитесь из застав градских.
Как грустно мне твое явленье, // Весна, весна!
пора любви! // Какое томное волненье //
В моей душе,
в моей крови! // С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем //
В лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?