Неточные совпадения
Издревле та сторона
была крыта лесами дремучими, сидели
в них мордва, черемиса, булгары, буртасы и другие язы́ки чужеродные; лет за пятьсот и поболе того русские
люди стали селиться
в той стороне. Константин Васильевич, великий князь Суздальский,
в половине XIV века перенес свой стол из Суздаля
в Нижний Новгород, назвал из чужих княжений русских
людей и расселил их по Волге, по Оке и по Кудьме. Так летопись говорит, а народные преданья вот что сказывают...
И потому еще, может
быть, любят чужеродцы родные леса, что
в старину, не имея ни городов, ни крепостей, долго
в недоступных дебрях отстаивали они свою волюшку, сперва от татар, потом от русских
людей…
Через Потемкина выпросил Андрей Родивоныч дозволенье гусаров при себе держать. Семнадцать
человек их
было, ростом каждый чуть не
в сажень, за старшого
был у них польский полонянник, конфедерат Язвинский. И те гусары зá пояс заткнули удáлую вольницу, что исстари разбои держала
в лесах Муромских. Барыню ль какую, барышню, поповну, купецкую дочку выкрасть да к Андрею Родивонычу предоставить — их взять. И тех гусаров все боялись пуще огня, пуще полымя.
А годов ему еще немного
было —
человек в самой поре, и хоть вдовец, а любой невесте жених завидный.
Разница между ними
в том только
была, что благородная приживалка водилась с одними благородными, с купцами да с достаточными
людьми из мещанства, а Анисья Терентьевна с чиновными
людьми вовсе не зналась, держась только купечества да мещанства…
Зато каждый раз получала от согрешивших «деяние благо», потому что очень уж
была горазда отмаливать грехи учреждавших
в угоду дьяволу и на прельщение
человекам демонские празднества.
Невзлюбила она Анисью Терентьевну и,
была б ее воля, не пустила б ее на глаза к себе; но Марко Данилыч Красноглазиху жаловал, да и нельзя
было идти наперекор обычаям, а по ним
в маленьких городках Анисьи Терентьевны необходимы
в дому, как сметана ко щам, как масло к каше, — радушно принимаются такие всюду и, ежели хозяева
люди достаточные да тороватые, гостят у них подолгу.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились
в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как
есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими
людьми беседу вести, про то и думать нечего.
— А
люди как на это посмотрят, Марко Данилыч? — строго взглянув на него, взволнованным голосом тихо возразила Дарья Сергевна. — Ежели я, отпустивши
в чужие
люди Дунюшку,
в вашем доме хозяйкой останусь, на что это
будет похоже?.. Что скажут?.. Подумайте-ка об этом…
— Дело непривычное, — улыбаясь на дочь, молвил Марко Данилыч. — Людей-то мало еще видала. Город наш махонький да тихой, на улицах ни души, травой поросли они. Где же Дунюшке
было людей видеть?.. Да ничего, обглядится, попривыкнет маленько. Согрешить хочу,
в цирк повезу, по театрам поедем.
— С порядочным, — кивнув вбок головой, слегка наморщив верхнюю губу, сказал Смолокуров. — По тамошним местам он
будет из первых. До Сапожниковых далеко, а деньги тоже водятся. Это как-то они,
человек с десяток, складчи́ну
было сделали да на складочны деньги стеариновый завод завели. Не пошло. Одни только пустые затеи. Другие-то, что с Зиновьем Алексеичем
в до́лях
были, хошь кошель через плечо вешай, а он ничего, ровно блоха его укусила.
— Так вы заходите же к нам, когда удосужитесь… Посидим, покалякаем. Оченно
будем рады, — провожая гостя, говорил Марко Данилыч. — По ярманке бы вместе когда погуляли, Зиновья Алексеича
в компанию прихватили бы… Милости просим, мы
люди простые, и жалуйте к нам попросту, без чинов.
— Вестимо, не тому, Василий Фадеич, — почесывая
в затылках, отвечали бурлаки. — Твои слова шли к добру, учил ты нас по-хорошему. А мы-то, гляди-ка, чего сдуру-то наделали… Гля-кась, како дело вышло!.. Что теперича нам за это
будет? Ты, Василий Фадеич,
человек знающий, все законы произошел, скажи, Христа ради, что нам за это
будет?
Взглянул приказчик на реку — видит, ото всех баржей плывут к берегу лодки, на каждой
человек по семи, по восьми сидит. Слепых
в смолокуровском караване
было наполовину. На всем Низовье по городам,
в Камышах и на рыбных ватагах исстари много народу без глаз проживает. Про Астрахань, что бурлаками Разгуляй-городок прозвана,
в путевой бурлацкой песне поется...
—
Будет с тебя, милый
человек, ей-Богу,
будет, — продолжал Архип, переминаясь и вертя
в руках оборванную шляпенку. — Мы бы сейчас же разверстали, по скольку на брата придется, и велели бы Софронке
в книге расписаться: получили, мол,
в Казани по стольку-то, аль там
в Симбирске, что ли, что уж, тебе виднее, как надо писать.
—
Человек у меня
есть. Для него спрашиваю, — ответил Доронин, смотря на что-то
в окошко.
— Да, Федор Меркулыч
человек был мудрый и благочестивый, — продолжал Смолокуров. — Оттого и тюленем не займовался, опричь рыбы никогда ничего не лавливал. И бешенку на жир не топил, «грешно, говорил, таку погань
в народ пускать, для того что вкушать ее не показано…». Сынок-от не
в батюшку пошел.
В тюленя́ весь капитал засадить… Умно, неча сказать… Променял шило на свайку… Нет, дружище, ежели и вперед он так пойдет, так, едучи
в лодке, пуще, чем
в бане, угорит.
— Самый буянственный
человек, — на все стороны оглядываясь, говорил Василий Фадеев. — От него вся беда вышла… Он, осмелюсь доложить вашей милости, Марко Данилыч, на все художества завсегда первым заводчиком
был. Чуть что не по нем, тотчас всю артель взбудоражит. Вот и теперь — только что отплыли вы, еще
в виду косная-то ваша
была, Сидорка, не говоря ни слова, котомку на плечи да на берег. За ним все слепые валом так и повалили.
— Никаких теперь у меня делов с Никитой Федорычем нет… — твердо и решительно сказал он. — Ничего у нас с ним не затеяно. А что впереди
будет, как про то знать?.. Сам понимаешь, что торговому
человеку вперед нельзя загадывать. Как знать, с кем
в каком деле
будешь?..
Спокойный дух народа
в молве о
былых временах сказывается; нет у русского
человека ни наследственной злобы, ни вражды родовой, ни сословной ненависти…
Живя на мельнице, мало видели они
людей, но и тогда, несмотря на младенческий еще почти возраст, не
были ни дики, ни угрюмы, ни застенчивы перед чужими
людьми, а
в городе, при большом знакомстве, обходились со всеми приветно и ласково, не жеманились, как их сверстницы, и с притворными ужимками не опускали, как те, глаз при разговоре с мужчинами, не стеснялись никем, всегда и везде бывали веселы, держали себя свободно, развязно, но скромно и вполне безупречно.
В городе никого он не знал, для всех тамошних
был чужим
человеком…
— Да так-то оно так, — промолвил Смолокуров. — Однако уж пора бы и зачинать помаленьку, а у нас и разговоров про цены еще не
было. Сами видели вчерась, какой толк вышел… Особливо этот бык круторогий Онисим Самойлыч… Чем бы
в согласье вступать, он уж со своими подвохами. Да уж и одурачили же вы его!.. Долго не забудет. А ни́што!.. Не чванься, через меру не важничай!.. На что это похоже?.. Приступу к
человеку не стало, ровно воевода какой — курице не тетка, свинье не сестра!
— Да, ихнее дело, говорят, плоховато, — сказал Смолокуров. — Намедни у меня
была речь про скиты с самыми вернейшими
людьми. Сказывают, не устоять им ни
в каком разе, беспременно, слышь, все порешат и всех черниц и белиц по разным местам разошлют. Супротив такого решенья никакими, слышь, тысячами не откупишься. Жаль старух!.. Хоть бы дожить-то дали им на старых местах…
— То-то и
есть, Марко Данилыч, — подхватил Веденеев, — что у нас не по-людски ведется: верим мы не
человеку, а клочку бумаги. Вера-то
в человека иссякла; так не на совесть, а на суд да на яму надежду возлагаем. Оттого и банкротства.
— Конечно, это доподлинно так! Супротив этого сказать нечего, — вполголоса отозвался Доронин. — Только ведь сам ты знаешь, что
в рыбном деле я на синь-порох ничего не разумею. По хлебной части дело подойди, маху не дам и советоваться не стану ни с кем, своим рассудком оборудую, потому что хлебный торг знаю вдоль и поперек. А по незнаемому делу как зря поступить? Без хозяйского то
есть приказу?.. Сам посуди. Чужой ведь он человек-от. Значит, ежели что не так,
в ответе перед ним
будешь.
— Что ж из того, что доверенность при мне, — сказал Зиновий Алексеич. — Дать-то он мне ее дал, и по той доверенности мог бы я с тобой хоть сейчас по рукам, да боюсь, после бы от Меркулова не
было нареканья… Сам понимаешь, что дело мое
в этом разе самое опасное. Ну ежели продешевлю, каково мне тогда
будет на Меркулова-то глаза поднять?.. Пойми это, Марко Данилыч.
Будь он мне свой
человек, тогда бы еще туда-сюда; свои, мол,
люди, сочтемся, а ведь он чужой
человек.
Был человек он богатый, на Кяхте торговлю с китайцами вел, не одна тысяча цибиков у него на Сибирской с чаем стояла, а
в Панском гуртовом — горы плисов, масло́вых да мезерицких сукон ради мены с Китаем лежали.
Хорошо
едят по скитам, а таких обедов, каким угостил матерей Марко Данилыч, сама Таифа не то что на Керженце, ни
в Москве, ни
в Питере, у самых богатых
людей не видывала.
Все терпел, все сносил и
в надежде на милости всем, чем мог, угождал наемный люд неподступному хозяину; но не
было ни одного
человека, кто бы любил по душе Марка Данилыча, кто бы, как за свое, стоял за добро его, кто бы рад
был за него
в огонь и
в воду пойти. Между хозяином и наймитами не душевное
было дело, не любовное, а корыстное, денежное.
Рад
был приказчик таким порученьям, любил похвастать хитрым своим разумом, повеличаться ловкой находчивостью, похвалиться уменьем всякого
человека в дураки посадить, да потом еще вдоволь насмеяться над его оплошкой и недогадкою.
А крещеное имя
было ему Корней Евстигнеев.
Был он тот самый
человек, что когда-то
в молодых еще годах из Астрахани пешком пришел, принес Марку Данилычу известие о погибели его брата на льдинах Каспийского моря. С той поры и стал он
в приближенье у хозяина.
«Что-нибудь да не так, — думает он, — может, какой охотник до скорой наживы вздумал
в мутной водице рыбку поймать, подъехал к Зиновéю Алексеичу, узнав, что у него от меня
есть доверенность, а он
в рыбном деле слепой
человек».
— Вот это уж нехорошо, — заметила Татьяна Андревна. — Грех!.. Божьих угодников всуе поминать не следует. И перед Богом грех, и
люди за то не похвалят… Да… Преподобный Никита Сокровенный великий
был угодник. Всю жизнь
в пустыне спасался, не видя
людей, раз только один Созонт диакон его видел. Читал ли ты, сударь, житие-то его?
Его все-таки не
было видно. Думая, что сошел он вниз за кипятком для чая, Никита Федорыч стал у перегородки. Рядом стояло
человек десять молодых парней, внимательно слушали он россказни пожилого бывалого
человека. Одет он
был в полушубок и рассказывал про волжские
были и отжитые времена.
— И господ не мало, — ответил Морковников. —
В роду Марьи Ивановны довольно
было фармазонов. А род алымовский, хороший род, старинный, столбовой… Да что Алымовы!.. Из самых, слышь, важных, из самых сильных
людей в Петербурге
есть фармазоны.
— Полно дурить-то. Ах ты, Никита, Никита!.. Время нашел! — с досадой сказал Веденеев. — Не шутя говорю тебе: ежели б она согласна
была, да если бы ее отдали за меня, кажется, счастливее меня
человека на всем белом свете не
было бы… Сделай дружбу, Никита Сокровенный, Богом прошу тебя… Самому сказать — язык не поворотится… Как бы знал ты, как я тебя дожидался!..
В полной надежде
был, что ты устроишь мое счастье.
Потому что я из ученых — до солдатства дворовым
человеком у господина Калягина
был и
в клубе поварскому делу обучался, оттого и умею самым отличным манером какие вам угодно кушанья сготовить, особенно силен я насчет паштетов.
Когда умертвишь таким образом
в себе ветхого Адама, то
есть человека греха, тогда ты достигнешь бесстрастия…
Едва переводя дух, раскрыв уста и содрогаясь всем телом, пылающими очами смотрит
в исступлении Дуня на Марью Ивановну. Ровно огненный пламень, чудные, полупонятные слова разгорелись
в сокровенных тайниках сердца девушки… Она
была близка к восторженному самозабвению, когда постигнутый им
человек не сознает,
в себе он или вне себя…
Был у него дядя,
человек бессемейный, долго служил
в Муроме у богатого купца
в приказчиках и по смерти своей оставил племяннику с чем-то две тысячи по́том и кровью нажитых денег.
Будет толку от него, что
в омете от гнилой соломы, станет век свой бродить да по
людям бобы разводить».
Но где ж оно, где это малое стадо?
В каких пустынях,
в каких вертепах и пропастях земных сияет сие невидимое чуждым
людям светило? Не знает Герасим, где оно, но к нему стремятся все помыслы молодого отшельника, и он, нося
в сердце надежду
быть причтенным когда-нибудь к этому малому стаду, пошел искать его по белу свету.
Таков уж сроду
был: на одном месте не сиделось, переходить бы все с места на место, жить бы
в незнакомых дотоль городах и селеньях, встречаться с новыми
людьми, заводить новые знакомства и, как только где прискучит, на новые места к новым
людям идти.
Было время, когда наши предки, мощной рукой Петра Великого выдвинутые из московского застоя
в жизнь западную, быстро ее усвоили, не разбирая дурного от хорошего, пригодного русскому
человеку от непригодного.
И с того часа он ровно переродился, стало у него на душе легко и радостно. Тут впервые понял он, что значат слова любимого ученика Христова: «Бог любы
есть». «Вот она где истина-то, — подумал Герасим, — вот она где правая-то вера, а
в странстве да
в отреченье от
людей и от мира навряд ли
есть спасенье… Вздор один, ложь. А кто отец лжи?.. Дьявол. Он это все выдумал ради обольщенья
людей… А они сдуру-то верят ему, врагу Божию!..»
Еще не успел возвратившийся странник войти под кровлю отчего дома, как вся Сосновка сбежалась поглазеть на чудо дивное, на
человека, что пятнадцать годов
в мертвых вменяем
был и вдруг ровно с того света вернулся.
Семен Ермолаич
был у Чубалова за приказчика.
Человек пожилой, степенный, тоже грамотей и немалый знаток
в старинных книгах, особенно же
в иконах. Рад
был он сослужить службу хозяину.
В достатке живали, у
людей были в любви и почете.
Скотина зачумела и вся до последнего бычка повалилась, потом
были сряду два хлебных недорода, потом лихие
люди клеть подломали и все добро повытаскали, потом овин сгорел, потом Абрам больше года без вины
в остроге по ошибке, а скорей по злому произволу прокурора, высидел.