Всем доставалось — клял и ругал в уме своем Марко Данилыч бурлаков, клял и ругал водяного за то, что уехал на завтрак, чайников клял-проклинал, что вздумали в самый тот день завтраком задобрить начальство, даже Никиту клял и ругал, зачем завтрак сготовил…
Посмотреть на него — загляденье: пригож лицом, хорош умом, одевается в сюртуки по-немецкому, по праздникам даже на фраки дерзает, за что старуха бабушка клянет его, проклинает всеми святыми отцами и всеми соборами: «Забываешь-де ты, непутный, древлее благочестие, ересями прельщаешься, приемлешь противное Богу одеяние нечестивых…» Капиталец у Веденеева был кругленький: дела он вел на широкую руку и ни разу не давал оплошки; теперь у него на Гребновской караван в пять баржéй стоял…
Не то на деле вышло: черствое сердце сурового отреченника от людей и от мира дрогнуло при виде братней нищеты и болезненно заныло жалостью. В напыщенной духовною гордыней душе промелькнуло: «Не напрасно ли я пятнадцать годов провел в странстве? Не лучше ли бы провести эти годы на пользу ближних, не бегая мира, не проклиная сует его?..» И жалким сумасбродством вдруг показалась ему созерцательная жизнь отшельника… С детства ни разу не плакивал Герасим, теперь слезы просочились из глаз.
Братнина нищета и голод детей сломили в Чубалове самообольщенье духовной гордостью. Проклял он это исчадие ада, из ненавистника людей, из отреченника от мира преобразился в существо разумное — стал человеком… Много вышло из того доброго для других, а всего больше для самого Герасима Силыча.
Давно клянет себя Василий Борисыч за сладкую ночку в лесочке улангерском и ругательски ругает Петра Степаныча с Фленушкой, что ради потехи окрутили его чуть не насильно с Прасковьей Патаповной.
До того дошло, что в иной избе по две да по три веры — отец одной, мать другой, дети третьей, — у каждого иконы свои, у каждого своя посуда — ни в пище, ни в питье, ни в молитве не сообщаются, а ежель про веру разговорятся, то́тчас проклинать друг дружку.
Возненавидела она и прекрасное свое тело, с омерзением и злобой смотрит на роскошные девственные перси, на стройный, гибкий стан, на ноги, будто величайшим художником изваянные из белоснежного мрамора, и… все прокляла, все мирское возненавидела.
— Может, и увидишь, — улыбаясь, сказала Аграфена Петровна. — Теперь он ведь в здешних местах, был на ярманке, и мы с ним видались чуть не каждый день. Только у него и разговоров, что про тебя, и в Вихореве тоже. Просто сказать, сохнет по тебе, ни на миг не выходишь ты из его дум. Страшными клятвами теперь клянет он себя, что уехал за Волгу, не простившись с тобой. «Этим, — говорит, — я всю жизнь свою загубил, сам себя счастья лишил». Плачет даже, сердечный.
Аксинья Захаровна ненавидела брата, когда проводил он беспутную жизнь, проклинала его всякими клятвами, называла кровным врагом своим и в разговорах с мужем нередко желала Никифору сгибнуть где-нибудь под оврагом.
Что может быть на свете хуже Семьи, где бедная жена Грустит о недостойном муже И днем и вечером одна; Где скучный муж, ей цену зная (Судьбу однако ж, проклиная), Всегда нахмурен, молчалив, Сердит и холодно-ревнив!
Ничего не может быть хуже и обиднее слишком поздно пришедшего счастья. Удовольствие оно все-таки доставить не может, но зато лишает вас права браниться и проклинать судьбу.