Неточные совпадения
—
Что ты, Максимыч! Бога не боишься, про родных дочерей
что говоришь! И в головоньку им такого мотыжничества не приходило; птенчики еще, как есть слетышки!
— Уж
что ни скажешь
ты, Максимыч, — сказала Аксинья Захаровна. — Про родных дочерей неподобные слова
говоришь! Бога-то побоялся бы да людей постыдился бы.
— Кто
тебе про сговор сказал? — ответил Патап Максимыч. — И на разум мне того не приходило. Приедут гости к имениннице — вот и все. Ни смотрин, ни сговора не будет; и про то, чтоб невесту пропить, не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются,
поговорят кой о
чем и ознакомятся, оно все-таки лучше.
Ты покаместь Настасье ничего не
говори.
Осерчал Сушила, пригрозил хозяину: «Помни,
говорит,
ты это слово, Патап Максимыч, а я его не забуду, — такое дело состряпаю,
что бархатный салоп на собольем меху станешь дарить попадье, да уж поздно будет, не возьму».
—
Что ж, Михайлыч? Заем дело вольное, любовное: бесчестья тут никакого нет, а нам, сам
ты знаешь, без токарни да без лошадок не прожить. Подь покланяйся писарю, —
говорила Фекла мужу, утирая рукавом слезы.
— Да
что же не знаться-то?..
Что ты за тысячник такой?.. Ишь гордыня какая налезла, —
говорила Фекла. —
Чем Карп Алексеич не человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него, человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
— А я
что говорила тебе, то и теперь скажу, — продолжала Фекла. — Как бы вот не горе-то наше великое, как бы не наше разоренье-то, он бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует…
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. —
Что же? Милости просим. Про
тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю,
что руки у
тебя золото… Да
что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло,
что отец
тебя в чужи люди посылает? Ведь
ты говоришь, отец прислал. Не своей волей
ты рядиться пришел?
— Заладил себе, как сорока Якова: муж да муж, — молвила на то Аксинья Захаровна. — Только и речей у
тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то.
Ты бы лучше вот послушал,
что матушка Манефа про скитских «сирот»
говорит. Про тех,
что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть хотят, а взять неоткуда.
Вот оно
что, а
ты еще
говоришь: лицемерят.
— Уж пытала я, пытала у ней, — заметила Аксинья Захаровна, — скажи, мол, Настя,
что болит у
тебя? «Ничего,
говорит, не болит…» И ни единого слова не могла от нее добиться.
— Что-о-о? — закричал Патап Максимыч, вскакивая с дивана. — Жених?.. Так
ты так-то!.. Да я разражу
тебя!
Говори сейчас, негодница, какой у
тебя жених завелся?.. Я ему задам…
— Какие речи
ты от Настасьи Патаповны мне переносила?.. Какие слова
говорила?.. Зачем же было душу мою мутить? Теперь не знаю,
что и делать с собой — хоть камень на шею да в воду.
— Да
ты белены объелся али спьяну мелешь, сам не знаешь
что? — сказала Фленушка. — Да как
ты только подумать мог,
что я
тебя обманываю?.. Ах
ты, бесстыжая твоя рожа!.. За него хлопочут, а от него вот благодарность какая!.. Так
ты думаешь,
что и Настя облыжные речи
говорила… А?..
— От Настасьи Патаповны доселева я никаких речей не слыхивал, — молвил Алексей. — С
тобой у меня разговоры бывали!.. Вспомни-ка,
что ты мне
говорила, а вот — готовят пиры, жениха из Самары ждут.
— Ах
ты, бесстыжая!.. Ах
ты, безумная! — продолжала началить Парашу Аксинья Захаровна. — А я еще распиналась за вас перед отцом,
говорила,
что обе вы еще птенчики!.. Ах, непутная, непутная!.. Погоди
ты у меня, вот отцу скажу… Он те шкуру-то спустит.
— Поразговори
ты ее, —
говорила Аксинья Захаровна, — развесели хоть крошечку. Ведь
ты бойкая, Фленушка, шустрая и мертвого рассмешишь, как захочешь… Больно боюсь я, родная…
Что такое это с ней поделалось — ума не могу приложить.
— А
ты вот
что скажи ему, чтобы дело поправить, —
говорила Фленушка. — Только слез у
тебя и следов чтобы не было… Коли сам не зачнет
говорить, сама зачинай, пригрози ему, да не черной рясой, не иночеством…
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы,
что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, —
говорила Фленушка. — Скажи: если, мол,
ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только
ты скрепи себя,
что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело
говори да строго, свысока.
— Несодеянное
говоришь! — зачал он. —
Что за речи у
тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу
тебе не молвлю… Целый год — одумаешься тем временем. А там поглядим да посмотрим… Не кручинься же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь
ты у меня умница.
— Ну вот, умница, — сказала она, взявши руками раскрасневшиеся от подавляемого волнения Настины щеки. — Молодец девка! Можно чести приписать!.. Важно отца отделала!.. До последнего словечка все слышала, у двери все время стояла…
Говорила я
тебе,
что струсит… По-моему вышло…
—
Говорил,
что в таких делах говорится, — отвечала Фленушка. —
Что ему без
тебя весь свет постыл,
что иссушила
ты его,
что с горя да тоски деваться не знает куда и
что очень боится он самарского жениха. Как я ни уверяла,
что опричь его ни за кого не пойдешь, — не верит.
Тебе бы самой сказать ему.
—
Ты все шутки шутишь, Фленушка, а мне не до них, — тяжело вздыхая, сказала Настя. — Как подумаю,
что будет впереди, сердце так и замрет… Научила
ты меня, как с тятенькой
говорить… Ну, смиловался, год не хочет про свадьбу поминать… А через год-от
что будет?
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай.
Ты вот
что делай: приедет жених, не прячься, не бегай,
говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни,
что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
— А я вот
что, Алексеюшка, думаю, — с расстановкой начал Патап Максимыч. —
Поговорить бы
тебе с отцом, не отпустит ли он
тебя ко мне в годы. Парень
ты золотой, до всякого нашего дела доточный, про токарное дело нечего
говорить, вот хоть насчет сортировки и всякого другого распоряженья… Я бы
тебя в приказчики взял. Слыхал, чать, про Савельича покойника? На его бы место
тебя.
— Да
ты про
что? Право, невдомек, Флена Васильевна, —
говорил Алексей.
— Ладно, хорошо, — сказала Никитишна. — А я все насчет крестницы-то. Как же это, куманек, что-то невдомек мне: давеча сказал
ты,
что в монастырь она собираться вздумала, а теперь
говоришь про смотрины. Уж не силой ли
ты ее выдаешь, не супротив ли ее воли?
— Слушай, Аксинья, —
говорил хозяйке своей Патап Максимыч, — с самой той поры, как взяли мы Груню в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу:
что ни подал нам Бог, — за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня, — не ровен час, все под Богом ходим, — коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья сделать,
ты без меня ее не обидь.
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я
говорю для того,
что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба
что мешок:
что в него положишь, то и несет». И потому,
что ты есть баба, значит, разумом не дошла, то, как меня не станет, могут
тебя люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
—
Что ты?.. Христос с
тобой! Опомнись, куманек!.. — вступилась Аксинья Захаровна. — Можно ль так отцу про детей
говорить?.. Молись Богу да Пресвятой Богородице, не оставят… Сам знаешь: за сиротой сам Бог с калитой.
— Полно, полно, моя ясынька, полно, приветная, полно, —
говорил растроганный Патап Максимыч, лаская девушку. —
Что ж нам еще от
тебя?.. Любовью своей сторицей нам платишь…
Ты нам… счастье в дом принесла… Не мы
тебе,
ты добро нам сделала…
— Слушай, тятя,
что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью,
что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним
говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как
ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь
ты, тятя?.. А?..
— Ах, Грунюшка моя, Грунюшка! —
говорил глубоко растроганный Патап Максимыч, обнимая девушку и нежно целуя ее. — Ангельская твоя душенька!.. Отец твой с матерью на небесах взыграли теперь!.. И аще согрешили в
чем перед Господом, искупила
ты грехи родительские. Стар я человек, много всего на веку я видал, а такой любви к ближнему, такой жалости к малым сиротам не видывал, не слыхивал… Чистая, святая твоя душенька!..
— Вот, кум, посмотри на мое житье! —
говорил Иван Григорьич. — Полюбуйся: одну обварили, другую избили… Из дому уедешь, только у
тебя и думы — целы ли дети, друг мой любезный, беда неизбывная… Не придумаю,
что и делать…
— Да
ты слушай,
что говорить стану, — сказал Патап Максимыч. — Невеста есть на примете.
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная
тебе дочь, я бы разговаривать не стал, сейчас бы с
тобой по рукам, потому она детище мое — куда хочу, туда и дену. А с Груней надо
поговорить.
Поговорить,
что ли?
— Правду
говорю, — молвил Патап Максимыч. —
Что мне врать-то? Не продаю его
тебе. Первый токарь по всему околотку. Обойди все здешние места, по всему Заволжью другого такого не сыскать. Вот перед истинным Богом — право слово.
—
Что же это
ты, на срам,
что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех
ты это делаешь,
что ли?.. Да
говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг, ни с того ни с сего, ночью, в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай,
что на уме?.. Ну!.. Да
что ты проглотила язык-от?
—
Что с
тобой, матушка? —
говорила ей оторопевшая девушка. — Аль неможется? Шалфейцем не напоить ли?.. Аль бузиной с липовым цветом?
— Матушка, матушка!
Что с
тобой? — встревоженная необычными ласками всегда строгой, хоть до безумия любившей ее игуменьи,
говорила Фленушка. — Матушка, успокойся, приляг.
— Не один миллион, три, пять, десять наживешь, — с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а там загребай деньги. Золота на Ветлуге,
говорю тебе, видимо-невидимо.
Чего уж я — человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и на Урале, а как посмотрел я на ветлужские палестины, так и у меня с дива руки опустились… Да
что тут толковать, слушай. Мы так положим,
что на все на это дело нужно сто тысяч серебром.
— Молчи
ты, какое тут еще ружье! Того и гляди сожрут… — тревожно
говорил Патап Максимыч. — Глянь-ка, глянь-ка, со всех сторон навалило!.. Ах
ты, Господи, Господи!.. Знать бы да ведать, ни за
что бы не поехал… Пропадай
ты и с Ветлугой своей!..
— Ай да Петряй! Клевашный [Проворный, сметливый, разумный.] парень! —
говорил молодой лесник, Захаром звали, потряхивая кудрями. — Вот, брат, уважил так уважил… За этот горох я у
тебя, Петряйко, на свадьбе так нарежусь,
что целый день песни играть да плясать не устану.
— Как же
ты вечор
говорил,
что мы едем на сивер? — обратился Патап Максимыч к Стуколову.
— Ой, ваше степенство, больно
ты охоч его поминать! — вступился дядя Онуфрий. — Здесь ведь лес, зимница… У нас его не поминают! Нехорошо!.. Черного слова не
говори… Не ровен час — пожалуй, недоброе
что случится… А про каку это матку вы поминаете? — прибавил он.
— Да как же?.. Поедет который с
тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка,
что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как
ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
— Да как
ты учтешь,
чего стоит работа в день?.. Этого учесть нельзя, —
говорили лесники.
— Да
ты про
что сказываешь?
Говори толковей, — молвил Патап Максимыч.
— Артель лишку не берет, — сказал дядя Онуфрий, отстраняя руку Патапа Максимыча. —
Что следовало — взято, лишнего не надо… Счастливо оставаться, ваше степенство!.. Путь вам чистый, дорога скатертью!.. Да вот еще
что я скажу
тебе, господин купец; послушай
ты меня, старика: пока лесами едешь, не
говори ты черного слова. В степи как хочешь, а в лесу не поминай его… До беды недалече… Даром,
что зима теперь, даром,
что темная сила спит теперь под землей… На это не надейся!.. Хитер ведь он!..
— А вот
что, Патап Максимыч, — сказал паломник, — город городом, и ученый твой барин пущай его смотрит, а вот я
что еще придумал. Торопиться
тебе ведь некуда. Съездили бы мы с
тобой в Красноярский скит к отцу Михаилу. Отсель рукой подать, двадцати верст не будет. Не хотел я прежде про него
говорить, — а ведь он у нас в доле, — съездим к нему на денек, ради уверенья…