Неточные совпадения
— А
ты говоришь,
что народ — страдалец?
— Про аиста и капусту выдумано, —
говорила она. — Это потому
говорят,
что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и
ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля
говорит,
что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— Просто —
тебе стыдно сказать правду, — заявила Люба. — А я знаю,
что урод, и у меня еще скверный характер, это и папа и мама
говорят. Мне нужно уйти в монахини… Не хочу больше сидеть здесь.
— А
ты говорила — не надо,
что это — глупость.
—
Ты не должен думать,
что понимаешь все,
что говорят взрослые…
— Это — глупо, милый. Это глупо, — повторила она и задумалась, гладя его щеку легкой, душистой рукой. Клим замолчал, ожидая,
что она скажет: «Я люблю
тебя», — но она не успела сделать этого, пришел Варавка, держа себя за бороду, сел на постель, шутливо
говоря...
— Это — Ржига. И — поп. Вредное влияние будто бы. И вообще —
говорит —
ты, Дронов, в гимназии явление случайное и нежелательное. Шесть лет учили, и — вот… Томилин доказывает,
что все люди на земле — случайное явление.
— Забыл я: Иван писал мне,
что он с
тобой разошелся. С кем же
ты живешь, Вера, а? С богатым, видно? Адвокат,
что ли? Ага, инженер. Либерал? Гм… А Иван — в Германии,
говоришь? Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый был. Но — в принципах не крепок. Это все знали.
—
Ты все такая же… нервная, — сказала Вера Петровна; по паузе Клим догадался,
что она хотела сказать что-то другое. Он видел,
что Лидия стала совсем взрослой девушкой, взгляд ее был неподвижен, можно было подумать,
что она чего-то напряженно ожидает.
Говорила она несвойственно ей торопливо, как бы желая скорее выговорить все,
что нужно.
—
Ты не
говори дома,
что я была здесь, — хорошо?
— Знаю. Я так и думала,
что скажешь отцу. Я, может быть, для того и просила
тебя не
говорить, чтоб испытать: скажешь ли? Но я вчера сама сказала ему.
Ты — опоздал.
—
Что ж
ты как вчера? — заговорил брат, опустив глаза и укорачивая подтяжки брюк. — Молчал, молчал…
Тебя считали серьезно думающим человеком, а
ты вдруг такое, детское. Не знаешь, как
тебя понять. Конечно, выпил, но ведь
говорят: «
Что у трезвого на уме — у пьяного на языке».
— Приятно видеть
тебя! —
говорил Макаров, раскурив папиросу, дымно улыбаясь. — Странно, брат,
что мы не переписываемся, а?
Что же — марксист?
— Как странно,
что ты,
ты говоришь это! Я не думал ничего подобного даже тогда, когда решил убить себя…
— Я его мало знаю. И не люблю. Когда меня выгнали из гимназии, я думал,
что это по милости Дронова, он донес на меня. Даже спросил недавно: «
Ты донес?» — «Нет», —
говорит. — «Ну, ладно. Не
ты, так — не
ты. Я спрашивал из любопытства».
— А Томилин из операций своих исключает и любовь и все прочее. Это, брат, не плохо. Без обмана.
Ты что не зайдешь к нему? Он знает,
что ты здесь. Он
тебя хвалит: это,
говорит, человек независимого ума.
— Как хорошо,
что ты не ригорист, — сказала мать, помолчав. Клим тоже молчал, не находя, о
чем говорить с нею. Заговорила она негромко и, очевидно, думая о другом...
— Представь,
что уже есть. О
чем бы
ты говорил с нею?
— Ну, довольно, Владимир. Иди спать! — громко и сердито сказал Макаров. — Я уже
говорил тебе,
что не понимаю этих… вывертов. Я знаю одно: женщина рождает мужчину для женщины.
—
Ты —
что же: мне —
говорить нельзя, а сам орешь во всю глотку?
— Но ведь я знаю все это, я была там. Мне кажется, я
говорила тебе,
что была у Якова. Диомидов там и живет с ним, наверху. Помнишь: «А плоть кричит — зачем живу?»
—
Ты — видишь, я все молчу, — слышал он задумчивый и ровный голос. — Мне кажется,
что, если б я
говорила, как думаю, это было бы… ужасно! И смешно. Меня выгнали бы. Наверное — выгнали бы. С Диомидовым я могу
говорить обо всем, как хочу.
—
Усмехнулся Иисус в бородку,
Говорит он мужику любовно:
— Я ведь на короткий срок явился,
Чтоб узнать:
чего ты, Вася, хочешь?
— Да ведь я
говорю! Согласился Христос с Никитой: верно,
говорит, ошибся я по простоте моей. Спасибо,
что ты поправил дело, хоть и разбойник. У вас,
говорит, на земле все так запуталось,
что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы
говорите. Сатане в руку,
что доброта да простота хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо,
говорит, живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал...
— Я думаю,
что ты не веришь в то,
что говоришь.
— Не понимаю, зачем
ты говоришь это, — проворчал Самгин, догадываясь,
что наступает какой-то решительный момент.
— Это — неправда! — гневно возразил Клим, чувствуя,
что у него дрожат ноги. —
Ты ни слова не
говорила мне… впервые слышу!
Что ты делаешь? — возмущенно спросил он.
— Видишь ли, как это случилось, — я всегда так много с
тобой говорю и спорю, когда я одна,
что мне кажется,
ты все знаешь… все понял.
— Кроме того, я беседовала с
тобою, когда, уходя от
тебя, оставалась одна. Я — честно
говорила и за
тебя… честнее,
чем ты сам мог бы сказать. Да, поверь мне!
Ты ведь не очень… храбр. Поэтому
ты и сказал,
что «любить надо молча». А я хочу
говорить, кричать, хочу понять.
Ты советовал мне читать «Учебник акушерства»…
Тут Гаврило, не будь глуп, удержал ее: «Нельзя,
говорит,
тебе, царица, за любовниками бегать!» Тогда она опамятовалась: «Верно, Гаврила, и заслужил
ты награду за охрану моей царско-женской чести, за то,
что удержал державу от скандала».
— Вероятно — ревнует. У него учеников нет. Он думал,
что ты будешь филологом, философом. Юристов он не выносит, считает их невеждами. Он
говорит: «Для того, чтоб защищать что-то, надобно знать все».
— А —
что, бывает с вами так: один Самгин ходит,
говорит, а другой все только спрашивает: это — куда же
ты, зачем?
Они
говорили друг другу
ты, но что-то мешало Климу думать,
что они уже любовники.
— Я не знаю, может быть, это верно,
что Русь просыпается, но о твоих учениках
ты, Петр,
говоришь смешно. Так дядя Хрисанф рассказывал о рыбной ловле: крупная рыба у него всегда срывалась с крючка, а домой он приносил костистую мелочь, которую нельзя есть.
— Так вот — провел недель пять на лоне природы. «Лес да поляны, безлюдье кругом» и так далее. Вышел на поляну, на пожог, а из ельника лезет Туробоев. Ружье под мышкой, как и у меня. Спрашивает: «Кажется, знакомы?» — «Ух,
говорю, еще как знакомы!» Хотелось всадить в морду ему заряд дроби. Но — запнулся за какое-то но. Культурный человек все-таки, и знаю,
что существует «Уложение о наказаниях уголовных». И знал,
что с Алиной у него — не вышло. Ну, думаю, черт с
тобой!
— Вообразить не могла,
что среди вашего брата есть такие… милые уроды. Он перелистывает людей, точно книги. «Когда же мы венчаемся?» — спросила я. Он так удивился,
что я почувствовала себя калуцкой дурой. «Помилуй,
говорит, какой же я муж, семьянин?» И я сразу поняла: верно, какой он муж? А он — еще: «Да и
ты,
говорит, разве
ты для семейной жизни с твоими данными?» И это верно, думаю. Ну, конечно, поплакала. Выпьем. Какая это прелесть, рябиновая!
— Среди своих друзей, — продолжала она неторопливыми словами, — он поставил меня так,
что один из них, нефтяник, богач, предложил мне ехать с ним в Париж. Я тогда еще дурой ходила и не сразу обиделась на него, но потом жалуюсь Игорю. Пожал плечами. «Ну,
что ж, —
говорит. — Хам. Они тут все хамье». И — утешил: «В Париж,
говорит,
ты со мной поедешь, когда я остаток земли продам». Я еще поплакала. А потом — глаза стало жалко. Нет, думаю, лучше уж пускай другие плачут!
— У нее, как у ребенка, постоянно неожиданные решения. Но это не потому,
что она бесхарактерна, он — характер, у нее есть! Она
говорила,
что ты сделал ей предложение? Смотри, это будет трудная жена. Она все ищет необыкновенных людей, люди, милый мой, — как собаки: породы разные, а привычки у всех одни.
«Должно быть, есть какие-то особенные люди, ни хорошие, ни дурные, но когда соприкасаешься с ними, то они возбуждают только дурные мысли. У меня с
тобою были какие-то ни на
что не похожие минуты. Я
говорю не о «сладких судорогах любви», вероятно, это может быть испытано и со всяким другим, а у
тебя — с другой».
«Я думаю,
что ни с кем, кроме
тебя, я не могла бы
говорить так, как с
тобой.
Сама с собой я страшно откровенна и вот
говорю тебе,
что не понимаю, зачем произошло все это между нами?
И не помню, чтоб я
говорила тебе,
что люблю.
— За девочками охотитесь? Поздновато! И — какие же тут девочки? — болтал он неприлично громко. — Ненавижу девочек, пользуюсь, но — ненавижу. И прямо
говорю: «Ненавижу
тебя за то,
что принужден барахтаться с
тобой». Смеется, идиотка. Все они — воровки.
— Пробовал я там
говорить с людями — не понимают. То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «
Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?» А другой
говорит: «Может, завтра море смерти моей потребует, а
ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
— Вот болван!
Ты можешь представить — он меня начал пугать, точно мне пятнадцать лет! И так это глупо было, — ах, урод! Я ему
говорю: «Вот
что, полковник: деньги на «Красный Крест» я собирала, кому передавала их — не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не о
чем». Тогда он начал: вы человек, я — человек, он — человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про
тебя…
— Древняя история… Подожди, — сказала Любаша, наклоняясь к нему. —
Что это как
ты странно
говоришь? Подразнить меня хочется?
— Ну —
что? Голосок-то? Помнишь, я
тебе говорила о нем…
— Идем домой, пора, — сказала она, вставая со скамьи. —
Ты говорил,
что тебе надо прочитать к завтрему сорок шесть страниц. Я так рада,
что ты кончаешь университет. Эти бесплодные волнения…
— О жизни и прочем
поговорим когда-нибудь в другой раз, — обещал он и, заметив,
что Варвара опечалена, прибавил, гладя плечо ее: — О жизни, друг мой, надобно
говорить со свежей головой, а не после Любашиных новостей.
Ты заметила,
что она
говорила о Струве и прочих, как верующая об угодниках божиих?
—
Ты, Клим, глупеешь, честное слово!
Ты говоришь так путано,
что я ничего не понимаю.