Неточные совпадения
Живет заволжанин хоть в труде, да в достатке. Сысстари за Волгой мужики в сапогах, бабы в котах. Лаптей видом не видано, хоть слыхом про них и слыхано. Лесу вдоволь, лыко нипочем, а в редком доме кочедык найдешь.
Разве где такой дедушка есть,
что с печки уж лет пяток не слезает, так он, скуки ради, лапотки иной раз ковыряет, нищей братье подать либо самому обуться, как станут его в домовину обряжать. Таков обычай: летом в сапогах, зимой в валенках, на тот свет в лапотках…
— Епископ.
Разве не слыхала,
что у нас свои архиереи завелись? — сказал Патап Максимыч.
— Полно, батько, постыдись, — вступилась Аксинья Захаровна. — Про Фленушку ничего худого не слышно. Да и стала бы
разве матушка Манефа с недоброй славой ее в такой любви, в таком приближенье держать? Мало ль
чего не мелют пустые языки! Всех речей не переслушаешь; а тебе, старому человеку, девицу обижать грех: у самого дочери растут.
Не знаешь
разве,
что за брата сестра не ответчица?..
—
Разве не слыхала,
что теперь по всем деревням вой идет? — спросила Фленушка.
Ровно отуманило Алексея, как услышал он хозяйский приказ идти в Настину светлицу.
Чего во сне не снилось, о
чем если иной раз и приходило на ум, так
разве как о деле несбыточном, вдруг как с неба свалилось.
—
Что ты, окстись! — возразила Никитишна. — Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного «житие» читал ли? Дал бы
разве Божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было того заповедано… Да
что же про своих-то ничего не скажешь? А я, дура, не спрошу. Ну, как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
—
Что тут делаешь? — крикнул на него Алексей. —
Разве тебе место тут?
—
Чего ты только не скажешь, Максимыч! — с досадой ответила Аксинья Захаровна. — Ну, подумай, умная ты голова, возможно
разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе не носила, своей грудью не кормила, а все ж я ей мать, и сердце у меня лежит к ней все едино, как и к рожоным дочерям. Все мои три девоньки заодно лежат на сердце.
— А за то,
что он первый опознал про такое богатство, — отвечал Стуколов. — Вот, положим, у тебя теперь сто тысяч в руках, да
разве получишь ты на них миллионы, коль я не укажу тебе места, не научу, как надо поступать? Положим, другой тебя и научит всем порядкам: как заявлять прииски, как закрепить их за собой… А где копать-то станешь?.. В каком месте прииск заявишь?.. За то, чтобы знать, где золото лежит, давай деньги епископу… Да и денег не надо — барыши пополам.
— Да где ж мне ее взять, сосну-то? Ведь не спрятал я ее.
Что ж мне делать, коли нет ее, — жалобно голосил работник. —
Разве я тому делу причинен? Дорога одна была, ни единого сворота.
— Экий девушник! — молвил на то, лукаво усмехнувшись, лесник Артемий. — А не знаешь
разве,
что за девок-то вашему брату ноги колом ломают?
—
Чем же матка-то тут виновата? — оправдывался Стуколов. —
Разве по ней ехали, ведь я глядел в нее, когда уж с пути сбились.
— А кому заплатишь-то?.. Платить-то некому!.. — отвечал дядя Онуфрий. —
Разве можно артельному леснику с чужанина хоть малость какую принять?..
Разве артель спустит ему хошь одну копейку взять со стороны?.. Да вот я старшой у них, «хозяином» называюсь, а возьми-ка я с вашего степенства хоть медну полушку, ребята не поглядят,
что я у них голова,
что борода у меня седа, разложат да таку вспарку зададут,
что и-и… У нас на это строго.
— Мало ли
что в песнях поют?
Разве можно деревенской песне веру дать? — молвил Патап Максимыч.
—
Разве Бог-от кладет клады? — с усмешкой молвил Патап Максимыч. — Эка
что городишь!
— Да не еретика, — подхватил Стуколов. — Не слыхал
разве,
что в Писании про них сказано: «И тати, и разбойницы, и волхвы, и человекоубийцы, и всякие другие грешники внидут в Царство Небесное, только еретикам, врагам Божиим, несть места в горних обителях…»
— Пустое городишь, Патап Максимыч, — сказал паломник. — Мало ль
чего народ ни врет? За ветром в поле не угоняешься, так и людских речей не переслушаешь. Да хоть бы то и правда была,
разве нам след за клады приниматься. Тут враг рода человеческого действует, сам треклятый сатана… Душу свою,
что ли, губить! Клады — приманка диавольская; золотая россыпь — Божий дар.
— Малого ребенка,
что ли, вздумал учить? — вспыхнул Патап Максимыч. —
Разве мы этого не понимаем?.. Барин верный. Дружок мне — не выдаст. Отсюда прямо в город к нему.
— Клеится! — передразнил игумна Стуколов. — Клеится! Шайтан,
что ли, тебе в уши-то дунул уговаривать его в город ехать? Для того
разве я привозил его? Ах ты, безумный, безумный, шитая твоя рожа, вязаный нос!
Разве вольный ветер,
что летает от моря до моря, да солнце ясное знают про все места сокровенные!..
— Нестаточное дело, Патап Максимыч, — молвил он. — Покажи мне пегого коня, чтоб одной масти был, тогда
разве поверю,
что на Ветлуге нашлось золото.
Светло, сухо, тепло было в тех горницах, а чистота и опрятность такая,
что разве только домам Голландии можно было поспорить со скитскими кельями.
Того
разве не знаете,
что смех наводит грех?
— Здорова, матушка, слава Богу, — отвечала Таифа. — В часовне у служеб бывала и у часов и к повечерию. К утрене-то ленивенька вставать,
разве только
что в праздники.
— Ай,
что ты, матушка! Да сохрани Господи и помилуй!
Разве мать Виринея не знает,
что на это нет твоего благословенья? — сказала София.
— Какое веселье!
Разве не знаешь? — молвила Марьюшка. — Как допрежь было, так и без тебя. Побалуются маленько девицы, мать Виринея ворчать зачнет, началить… Ну, как водится, подмаслим ее, стихеру споем, расхныкается старуха, смякнет — вот и веселье все. Надоела мне эта анафемская жизнь… Хоть бы умереть уж,
что ли!.. Один бы конец.
Женщин, как всегда и везде в подобных случаях, было гораздо больше,
чем мужчин; белые, красные, голубые и других ярких цветов наряды, цветные зонтики, распущенные над головами богомолок, придавали необычный в другое время праздничный вид луговине, весной заливаемой водопольем, а потом посещаемой
разве только косцами да охотниками за болотной дичью.
— Из окольных, — ответила Манефа. — Нанимал в токари, да ровно он обошел его: недели, говорю, не жил — в приказчики. Парень умный, смиренный и грамотник, да все-таки
разве можно человека узнать, когда у него губы еще не обросли? Двадцать лет с чем-нибудь… Надо бы, надо бы постарше… Да
что с нашим Патапом Максимычем поделаешь, сами знаете, каков. Нравный человек —
чего захочет, вынь да положь, никто перечить не смей. Вот хоть бы насчет этого Алексея…
— Нет, матушка, — сказала Марья Гавриловна, отнимая платок от глаз, — нет… Мало
разве родителей,
что из расчетов аль в угоду богатому, сильному человеку своих детей приводят на заклание?.. Счастье отнимают, в пагубу кидают их?
— Не бывает
разве,
что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? — продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол. — Найдет, примером сказать, девушка человека по сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему человека, и начнется тиранство… девка в воду, парень в петлю… А родитель руками разводит да говорит: «Судьба такая! Богу так угодно».
— Да так-то оно так, — мялся Пантелей, — все же опасно мне…
Разве вот
что… Матушке Манефе сам я этого сказать не посмею, а так полагаю,
что если б она хорошенько поговорила Патапу Максимычу, остерегла бы его да поначалила, может статься, он и послушался бы.
— А то,
что этот самый Дюков того проходимца к нам и завез, — отвечал Пантелей. — Дело было накануне именин Аксиньи Захаровны. Приехали нежданные, незваные — ровно с неба свалились. И все-то шепчутся, ото всех хоронятся. Добрые люди так
разве делают?.. Коли нет на уме ду́рна, зачем людей таиться?
— Напрямик такого слова не сказано, — отвечал Пантелей, — а понимать надо так — какой же по здешним местам другой золотой песок может быть? Опять же Ветлугу то и дело поминают. Не знаешь
разве,
чем на Ветлуге народ займуется?
— Леса там большущие — такая палестина,
что верст по пятидесяти ни жила, ни дорог нету, —
разве где тропинку найдешь. По этим по самым лесам землянки ставлены, в одних старцы спасаются, в других мужики мягку деньгу куют… Вот
что значит Ветлуга… А ты думала, там только мочалом да лубом промышляют?
— То-то и есть,
что значит наша-то жадность! — раздумчиво молвил Пантелей. —
Чего еще надо ему? Так нет, все мало… Хотел было поговорить ему, боюсь… Скажи ты при случае матушке Манефе, не отговорит ли она его… Думал молвить Аксинье Захаровне, да пожалел — станет убиваться, а зачнет ему говорить, на грех только наведет… Не больно он речи-то ее принимает…
Разве матушку не послушает ли?
— Лекарь говорит, — сказала Марья Гавриловна, —
что надо отдалить от матушки всякие заботы, ничем не беспокоить ее… А одной тебе, Фленушка, не под силу день и ночь при ней сидеть… Надо бы еще кого из молодых девиц… Марьюшку
разве?
— Попробовать
разве поговорить матушке,
что она на то скажет, — согласится, так напиши от нее письмецо к Патапу Максимычу, — молвила Марья Гавриловна.
— А как тетенька-то помрет?.. Тогда
что?..
Разве не будешь в те поры каяться,
что не хотела пустить меня проститься с ней?.. — тростила свое Настя.
— Мало ли
что старики смолоду творят, а детям не велят?.. — сказал Алексей. — То, золотая моя, дело было давнишнее, дело позабытое… Случись-ка
что — вспомнит
разве он про себя с Аксиньей Захаровной?..
— А Евпраксея-то
чем не поп?.. Не справит
разве?
Чем она плоше Коряги?.. Дела своего мастерица, всяку службу не хуже попа сваляет… Опять же теперь у нас в дому две подпевалы, — сказал Патап Максимыч, указывая на дочерей. — Вели-ка, Настасья, Алексея ко мне кликнуть.
Что нейдет до сей поры?
—
Что смыслят эти обительские! — с досадой молвил Патап Максимыч. — Дура на дуре, наперед смерти всякого уморят… А эта егоза Фленушка, поди, чать, пляшет да скачет теперь без призора-то… Лекарь
разве, да не сидит же он день и ночь у одра болящей.
— Выкинь, выкинь!.. Ах ты, старый греховодник!.. Ах ты, окаянный!.. Выбрось сейчас же, да вымой руки-то!.. Ишь каку погань привез?.. Это
что?.. Четвероконечный!.. А?.. Не видал?.. Где глаза-то были?.. Чтобы духу его в нашем доме не было… Еретицкими яйцами христосоваться вздумал!..
Разве можно их в моленну внести?.. Выбрось, сейчас же выкинь на двор!.. Эк обмиршился, эк до
чего дошел.
— Велено сряжаться — так
чего еще спрашиваешь?.. — отрезал Патап Максимыч. — Марье Гавриловне
разве можно отказать? Намедни деньгами ссудила… без просьбы ссудила, и вперед еще сто раз пригодится.
— Не знаешь
разве,
что слóва об Евстафии не то
что при чужих, при своих читать не подобает?.. Сколько раз говорила я тебе, каких статей на трапезе не читать? — началила Манефа Аркадию.
Юность моя, юность во мне ощутилась,
В разум приходила, слезно говорила:
«Кто добра не хочет, кто худа желает?
Разве змей соперник, добру ненавистник!
Сама бы я рада — силы моей мало,
Сижу на коне я, а конь не обуздан,
Смирить коня нечем — вожжей в руках нету.
По горам по хóлмам прямо конь стрекает,
Меня разрывает, ум мой потребляет,
Вне ума бываю, творю
что, не знаю.
Вижу я погибель, страхом вся объята,
Не знаю, как быти, как коня смирити...
—
Разве говорю я,
что разговорами размыкаешь его? Твое горе только годы размы́кать могут, — молвил Колышкин. — А надо тебе мыслями перескочить на
что на другое… Коли про дела говорить не можешь, расспроси парня, каково съездил, кого видел,
что говорил…
— Полноте, Патап Максимыч!.. Ведь мы с вами не первый день знакомы. Не знаю
разве, как у вас дела идут?.. — говорила Марья Гавриловна. — Вот познакомилась я с этим Сергеем Андреичем. Он прямо говорит,
что без вас бы ему непременно пропасть, а как вы его поучили, так дела у него как не надо лучше пошли…
Не читал
разве,
что огненное страдание угашает силу огня геенского?..
—
Что ж это такое?
Разве ему ты неугоден стал?.. Ненадобен?.. Говори прямо, прогнал,
что ли? — резко спросил Трифон у сына.