Неточные совпадения
И смолу
с дегтем сидит, а
заплатив попенные, рубит лес в казенных дачах и сгоняет по Волге до Астрахани бревна, брусья, шесты, дрючки, слеги и всякий другой лесной товар.
— Ну, — крикнул Микешка
с горьким чувством целовальнику, — так, видно, делу и быть. Владей, Фаддей, моей Маланьей!.. А чапуруху, свояк, поставь… Расшибем полштофика!.. Выпьем!..
Плачу я… Гуляем, Мавра Исаевна!.. А ну-ка, отрежь печенки… Ишь черт какой, дома, небойсь, такой не стряпала!.. Эх, погинула вконец моя головушка!.. Пой песню, Маврушка, ставь вина побольше, свояк!
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не
заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца
с матерью.
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на что бы тогда не глядел я и не знай куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло
с той поры, а как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне… Не стерпел обиды, а
заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее до гробовой доски не заглядывать…
— А кому заплатишь-то?.. Платить-то некому!.. — отвечал дядя Онуфрий. — Разве можно артельному леснику
с чужанина хоть малость какую принять?.. Разве артель спустит ему хошь одну копейку взять со стороны?.. Да вот я старшой у них, «хозяином» называюсь, а возьми-ка я
с вашего степенства хоть медну полушку, ребята не поглядят, что я у них голова, что борода у меня седа, разложат да таку вспарку зададут, что и-и… У нас на это строго.
— Нельзя, нельзя, — говорила игуменья. — Может статься, Настя опять приедет погостить, опять же Марье Гавриловне не понравится… Рассохины пусть держат, что надо
заплачу. Побывай у них завтра, поговори
с Досифеей.
— Не плачьте-с… они придут… сейчас придут-с, — успокаивал ее молодой человек. — Будемте стоять здесь на одном месте, непременно придут-с.
И навзрыд
заплакала Марья Гавриловна. Фленушка
с Марьюшкой вышли в другую горницу. Манефа, спустив на лоб креповую наметку, склонила голову и, перебирая лестовку, шепотом творила молитву.
— Отпусти ты меня в обитель к тетеньке, —
с плачем молила она. — Поглядела б я на нее, сердечную, хоть маленько бы походила за ней… Больно мне жалко ее!
Дивом казалось ей, понять не могла, как это она вдруг
с Алексеем поладила. В самое то время, как сердце в ней раскипелось, когда гневом так и рвало душу ее, вдруг ни
с того ни
с сего помирились, ровно допрежь того и ссоры никакой не бывало… Увидала слезы, услыхала рыданья — воском растаяла. Не видывала до той поры она, ни от кого даже не слыхивала, чтоб парни перед девицами
плакали, — а этот…
Слезы дочери свеяли досаду
с сердца доброй Аксиньи Захаровны. Сама
заплакала и принялась утешать рыдавшую в ее объятиях Настю.
Алексей в келарню прошел. Там, угощая путника, со сверкавшими на маленьких глазках слезами любви и участья, добродушная мать Виринея расспрашивала его про житье-бытье Насти
с Парашей под кровом родительским. От души любила их Виринея. Как по покойницам
плакала она, когда Патап Максимыч взял дочерей из обители.
— Перестань, тятя, не
плачь, голубчик, —
с светлой улыбкой говорила Настя. — Исполни мою просьбу… последнюю…
Зажгла Никитишна свечи перед иконами и вышла вместе
с канонницей… Все переглянулись, догадались… Аксинья Захаровна села у изголовья дочери и, прижавшись к Груне, тихо
плакала. Патап Максимыч, скрестив руки, глаз не сводил
с лица дочери.
Вот за гробом Насти, вслед за родными, идут
с поникшими головами семь женщин. Все в синих крашенинных сарафанах
с черными рукавами и белыми платками на головах… Впереди выступает главная «
плачея» Устинья Клещиха. Хоронят девушку, оттого в руках у ней зеленая ветка, обернутая в красный платок.
Стоит у могилки Аксинья Захаровна, ронит слезы горькие по лицу бледному, не хочется расставаться ей
с новосельем милой доченьки… А отец стоит: скрестил руки, склонил голову, сизой тучей скорбь покрыла лицо его… Все родные, подруги, знакомые стоят у могилы, слезами обливаючись… И только что певицы келейные пропели «вечную память», Устинья над свежей могилою новый
плач завела, обращаясь к покойнице...
После кутьи в горницах родные и почетные гости чай пили, а на улицах всех обносили вином, а непьющих баб, девок и подростков ренским потчевали. Только что сели за стол,
плачеи стали под окнами дома… Устинья завела «поминальный
плач», обращаясь от лица матери к покойнице
с зовом ее на погребальную тризну...
Только половина светлицы была видна ему. На месте Настиной кровати стоит крытый белой скатертью стол, а на нем в золотых окладах иконы
с зажженными перед ними свечами и лампадами. На окне любимые цветочки Настины, возле пяльцы
с неконченной работой… О! у этих самых пялец, на этом самом месте стоял он когда-то робкий и несмелый, а она, закрыв глаза передником,
плакала сладкими слезами первой любви… На этом самом месте впервые она поцеловала его. Тоскливо заныло сердце у Алексея.
— Христос
с ним — пущай растет, — говаривали мужики поромовские, — в годы войдет, в солдаты пойдет —
плакать по нем будет некому.
И быть бы Карпушке солдатушкой, шагать бы по белу свету
с ранцем за плечами, без алтына в кармане, всю бы жизнь чиститься не вычиститься, учиться не выучиться, но на сиротскую долю иная судьба выпала… Сбылось на мирском захребетнике вековечное слово: «Сирый да вдовый
плачут, а за сирым да вдовым сам Бог стоит».
По отпусте, приникнув лицом к дочерниной могиле, зарыдала Аксинья Захаровна; завела было голосом и Параша, да как-то не вышло у ней причитанья, она и замолкла… Приехавшая без зова на поминки знаменитая
плачея Устинья Клещиха
с двумя вопленницами завела поминальный
плач, пока поминальщики ели кутью на могиле.
Пропели вопленницы
плачи, раздала Никитишна нищей братии «задушевные поминки» [Милостыня, раздаваемая по рукам на кладбище или у ворот дома, где справляют поминки.], и стали
с кладбища расходиться. Долго стоял Патап Максимыч над дочерней могилой, грустно качая головой, не слыша и не видя подходивших к нему. Пошел домой из последних. Один, одаль других, не надевая шапки и грустно поникнув серебристой головою, шел он тихими стопами.
Напившись чаю, за столы садились. В бывшей Настиной светлице села Манефа
с соборными старицами,
плачея Устинья Клещиха
с вопленницами да еще кое-кто из певчих девиц, в том числе, по приказу игуменьи, новая ее наперсница Устинья Московка. Мирские гости расселись за столы, расставленные по передним горницам. Там рыбными яствами угощал их Патап Максимыч, а в Настиной светлице села
с постниками Аксинья Захаровна и угощала их уставны́м сухояденьем.
От плакун-травы бесы и колдуны
плачут, смиряет она силу вражию, рушит злое чародейство, сгоняет
с человека уроки и притку…
Дивится не надивуется на свою «сударыню» Таня… «Замуж волей-охотой идет, а сама
с утра до ночи
плачет… Неспроста это, тут дело не чисто — враг-лиходей напустил «притку-присуху»… Не властнá, видно, была сурочить ее тетка Егориха… Враг-лиходей сильнее ее…»
— Речисты уж больно стали вы, Василий Борисыч.
С ваших столичных речей, может статься, нам, лесным дурам,
плакать придется, — продолжала Фленушка.
— Сидит, разливается-плачет, — молвила Фленушка. — Хоть пошли бы да утешили, покаместь у наших стариц
с Юдифой тарабары идут.
С тоскливым
плачем,
с горькими причитаньями,
с барабанным грохотом в лукошки, со звоном печных заслонок и сковород несут Кострому к речке, раздевают и, растрепав солому, пускают нá воду. Пока вода не унесет все до последней соломинки, молодежь стоит у берега, и долго слышится унылая песня...
В четверть часа собралась Маргарита. Горько было столь поспешно уезжать и Анне Сергеевне, и кормившей горячими блинами Василья Борисыча Грушеньке. Но делать нечего, надо проститься
с утехами, надобно ехать на
плач да на горе.
— Ну, положим теперь, что заработают они семьсот рублев на серебро, — продолжал Патап Максимыч. — Скинь двадцать пять процентов, пятьсот двадцать пять рублей остается, по восьмидесяти по семи
с полтиной на брата… Не великие деньги, Марко Данилыч. И подати
заплати, и семью прокорми, и оденься, и обуйся, да ведь и снасти-то, поди, ихние…
Алексей Трифоныч на пристань сбирался, когда пришел Патап Максимыч. Вышла к нему Марья Гавриловна, бледная, смущенная,
с покрасневшими глазами — не то
плакала, не то ночь не спала.
Фленушка
с Марьюшкой ушли в свои горницы, а другие белицы, что ходили гулять
с Прасковьей Патаповной, на дворе стояли и тоже
плакали. Пуще всех ревела, всех голосистей причитала Варвара, головница Бояркиных, ключница матери Таисеи. Она одна из Бояркиных ходила гулять к перелеску, и когда мать Таисея узнала, что случилось, не разобрав дела, кинулась на свою любимицу и так отхлестала ее по щекам, что у той все лицо раздуло.
— Поди вот, влезь человеку в душу-то! — сказал он, кончив рассказ. — Думал я, другого такого парня на свете-то нет: кроткий, тихий, умный, богобоязный!.. Ан вон каков оказался!.. Истинно говорят: надо
с человеком куль соли съесть, тогда разве узнаешь, каков он есть!.. Я ль его не любил, я ли не награждал его!.. И
заплатил же он мне!..
Заплатил!..