Неточные совпадения
— Еще поскорее! Торопит, стало быть нужно. Это очень несносно — переезжать:
с переездкой всегда хлопот много, — сказал Алексеев, — растеряют, перебьют — очень скучно! А у вас такая славная квартира… вы что
платите?
— Да, только срок контракту вышел; я все это время
платил помесячно… не помню только,
с которых пор.
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя;
с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было
платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть
с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй
с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь
платишь?
«Что это за „проступок“ за такой? — думал Захар
с горестью, — что-нибудь жалкое; ведь нехотя
заплачешь, как он станет этак-то пропекать».
Да и зачем оно, это дикое и грандиозное? Море, например? Бог
с ним! Оно наводит только грусть на человека: глядя на него, хочется
плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод, и не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины.
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет
с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно
с завязанными глазами или ушами да
плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Услыхав, что один из окрестных молодых помещиков ездил в Москву и
заплатил там за дюжину рубашек триста рублей, двадцать пять рублей за сапоги и сорок рублей за жилет к свадьбе, старик Обломов перекрестился и сказал
с выражением ужаса, скороговоркой, что «этакого молодца надо посадить в острог».
Андрей подъехал к ней, соскочил
с лошади, обнял старуху, потом хотел было ехать — и вдруг
заплакал, пока она крестила и целовала его. В ее горячих словах послышался ему будто голос матери, возник на минуту ее нежный образ.
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины,
с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул
с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы
с Миной:
платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу,
с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
— Вот он, комплимент, которого я ждала! — радостно вспыхнув, перебила она. — Знаете ли, —
с живостью продолжала потом, — если б вы не сказали третьего дня этого «ах» после моего пения, я бы, кажется, не уснула ночь, может быть,
плакала бы.
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В глазах моих вы видите, я думаю, себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас, не
заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут
с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
— Возьмите, — сказала она, — и унесите его
с собой, чтоб мне долго еще не
плакать, глядя на него.
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь
с Катей, как ты
с Захаром; вижу, как она потихоньку
плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…
— Кто ж скажет? У меня нет матери: она одна могла бы спросить меня, зачем я вижусь
с тобой, и перед ней одной я
заплакала бы в ответ и сказала бы, что я дурного ничего не делаю и ты тоже. Она бы поверила. Кто ж другой? — спросила она.
Он молча поцеловал у ней руку и простился
с ней до воскресенья. Она уныло проводила его глазами, потом села за фортепьяно и вся погрузилась в звуки. Сердце у ней о чем-то
плакало,
плакали и звуки. Хотела петь — не поется!
А между тем заметно было, что там жили люди, особенно по утрам: на кухне стучат ножи, слышно в окно, как полощет баба что-то в углу, как дворник рубит дрова или везет на двух колесах бочонок
с водой; за стеной
плачут ребятишки или раздается упорный, сухой кашель старухи.
— Ужас! ужас! — твердил он, зажимая уши и убегая от изумленных дворников. Прибавив к этим суммам тысячу
с лишком рублей, которые надо было
заплатить Пшеницыной, он, от страха, не поспел вывести итога и только прибавил шагу и побежал к Ольге.
Этот долг можно
заплатить из выручки за хлеб. Что ж он так приуныл? Ах, Боже мой, как все может переменить вид в одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся
с поверенным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет: тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку на славу, он всюду дороги проведет, и мостов настроит, и школы заведет… А там они,
с Ольгой!.. Боже! Вот оно, счастье!.. Как это все ему в голову не пришло!
— Нет, дай мне
плакать! Я
плачу не о будущем, а о прошедшем… — выговаривала она
с трудом, — оно «поблекло, отошло»… Не я
плачу, воспоминания
плачут!.. Лето… парк… помнишь? Мне жаль нашей аллеи, сирени… Это все приросло к сердцу: больно отрывать!..
Пришел срок присылки денег из деревни: Обломов отдал ей все. Она выкупила жемчуг и
заплатила проценты за фермуар, серебро и мех, и опять готовила ему спаржу, рябчики, и только для виду пила
с ним кофе. Жемчуг опять поступил на свое место.
— Они ничего не должны. Были должны постом мяснику двенадцать
с полтиной, так еще на третьей неделе отдали; за сливки молочнице тоже
заплатили — они ничего не должны.
— А! так-то, кума! Хорошо, вот брат даст вам знать! А ты
заплатишь мне за бесчестье! Где моя шляпа? Черт
с вами! Разбойники, душегубцы! — кричал он, идучи по двору. —
Заплатишь мне за бесчестье!
Нет, не так бы
с ней было: она —
плачет, мучится, чахнет и умирает в объятиях любящего, доброго и бессильного мужа… Бедная Ольга!
А если закипит еще у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты, если в совести зашевелятся упреки за прожитую так, а не иначе жизнь — он спит непокойно, просыпается, вскакивает
с постели, иногда
плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни, как
плачут по дорогом усопшем,
с горьким чувством сознания, что недовольно сделали для него при жизни.