Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей
ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за
ним не стоят. Чего ж еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем
же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще
он в колыбели лежит.
Притом
же у
него расколом дружба и знакомство с богатыми купцами держались, кредита от раскола больше было.
— Отчего ж это, мамынька?.. Чем
же мы лучше
их?.. — спросила Настасья.
— Как
же святить
ему, Максимыч? — с удивлением спросила Аксинья Захаровна.
— Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю, что ради меня, не ради
его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь
же еще из-за
него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к
нему милости? Ничто
ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш, не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу
его видючи в белом саване…
Хоть и пьяница Никифор, хоть и вором приличился, хоть «волком» по деревням водили
его, все
же он тебе брат.
За
ним туда
же пошли жившие у
него работники и работницы, потом старики со старухами, да из молодых богомольные.
И умен
же Алеша был, рассудлив не по годам, каждое дело по крестьянству не хуже стариков мог рассудить, к тому
же грамотой Господь
его умудрил.
— Да что
же не знаться-то?.. Что ты за тысячник такой?.. Ишь гордыня какая налезла, — говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич не человек? И денег вволю, и начальство
его знает. Глянь-ка на
него, человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед
ним всяк шапку ломит.
— Чего завыла? Не покойников провожаешь! — сердито попрекнул ей Трифон, но в суровых словах
его слышалось что-то плачевное, горестное. А не задать бабе окрику нельзя; не плакать
же мужику, не бабиться. — Фекла, — сказал Трифон жене поласковей, — подь-ка, помолись!
— В работники хочешь? — сказал
он Алексею. — Что
же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
— Молви отцу, — говорил
он, давая деньги, — коли нужно
ему на обзаведенье, шел бы ко мне — сотню другу-третью с радостью дам. Разживетесь, отдадите, аль по времени ты заработаешь. Ну, а когда
же работать начнешь у меня?
Возвращаясь в Поромово, не о том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не о том мыслил, что завтра придется
ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно
он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась
же на свете такая красота!»
— Говорят тебе, скажи, как зовут?.. Как только имя
его вымолвишь, так и облегчишься. Разом другая станешь. Как
же звать-то.
— А тебе тоже бы молчать, спасенная душа, — отвечал Патап Максимыч сестре, взглянув на нее исподлобья. — Промеж мужа и жены советниц не надо. Не люблю, терпеть не могу!.. Слушай
же, Аксинья Захаровна, — продолжал
он, смягчая голос, — скажи стряпухе Арине, взяла бы двух баб на подмогу. Коли нет из наших работниц ловких на стряпню, на деревнях поискала бы. Да вот Анафролью можно прихватить. Ведь она у тебя больше при келарне? — обратился
он к Манефе.
— Какой
же грех, — сказала мать Манефа, — лишь бы было заповеданное. И у нас порой на мирских людей мясное стряпают, белицам тоже ину пору. Спроси дочерей, садились ли
они у меня на обед без курочки аль без говядины во дни положеные.
— Знамо, не сама пойдешь, — спокойно отвечал Патап Максимыч. — Отец с матерью вживе — выдадут. Не век
же тебе в девках сидеть… Вам с Паранькой не хлеб-соль родительскую отрабатывать, — засиживаться нечего. Эка, подумаешь, девичье-то дело какое, — прибавил
он, обращаясь к жене и к матери Манефе, — у самой только и на уме, как бы замуж, а на речах: «не хочу» да «не пойду».
— Так помни
же мое слово и всем игуменьям повести, — кипя гневом, сказал Патап Максимыч, — если Настасья уходом уйдет в какой-нибудь скит, — и твоей обители и всем вашим скитам конец… Слово мое крепко… А ты, Настасья, — прибавил
он, понизив голос, — дурь из головы выкинь… Слышишь?.. Ишь какая невеста Христова проявилась!.. Чтоб я не слыхал таких речей…
На другой день после того у Чапуриных баню топили. Хоть дело было и не в субботу, но как
же приехавших из Комарова гостей в баньке не попарить? Не по-русски будет, не по старому завету. Да и сам Патап Максимыч такой охотник был попариться, что
ему хоть каждый день баню топи.
— Да разве сохнуть тебе? — сказала Фленушка. — Надо
же вас свести; жива быть не хочу, коль не сведу. Надо и
его пожалеть. Пожалуй, совсем ума решится, тебя не видаючи.
На «толоку» народ собирать
ему тоже не стать: мужик богатый, к тому
же тороватый, горд, спесив, любит по́чет: захочет ли миром одолжаться?..
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все
же крестьянин. А жених-то мало того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у
его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту не будет.
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на
них не бывать! Пусть
их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от самой от нее услышишь те
же речи, что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
— А зачем черной рясой пугала? — возразила Фленушка. — Нашла чем пригрозить!.. Скитом да небесным женихом!.. Эка!.. Так вот
он и испугался!.. Как
же!.. Властен
он над скитами, особенно над нашей обителью. В скиту от
него не схоронишься. Изо всякой обители выймет, ни одна игуменья прекословить не посмеет. Все
ему покоряются, потому что — сила.
— Сделаю по-твоему, Фленушка, — сказала Настя. — Сегодня
же сделаю. А
его видела? — прибавила она, понизив голос.
— Видела. И
он тем
же женихом беспокоится, — сказала Фленушка. — Как хочешь, Настенька, а вам надо беспременно повидаться, обо всем промеж себя переговорить. Да я сведу вас. Аксинья-то Захаровна велела мне в твою светелку перебраться.
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж у
него был разум, как
он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает
же он, какова я из себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
— Несодеянное говоришь! — зачал
он. — Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе не молвлю… Целый год — одумаешься тем временем. А там поглядим да посмотрим… Не кручинься
же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
По времени в келейку ее три-четыре таких
же старых девок наберется, заведут
они «общежитие», — смотришь, маленький скиток в деревне завелся: и моленная в
нем и служба вседневная, покуда полиция, проведав про богомолок, не разгонит
их по своим местам, откуда которая пришла.
— Не греши попусту, Максимыч, — сказала Аксинья Захаровна. — Немало я сегодня пытала у матушки Манефы: не видала ль Настасья кого из наезжих, не приглянулся ли кто. «Нет, говорит, не видывала никого ни Настя, ни Параня». В строгости ведь она держала
их. И Фленушка то
же говорит.
— Что ж
он? — с живостью спросила Настя, вскочив на кровати. — Да говори
же?
— То-то
же. Говорю тебе, без моего совета слова не молви, шагу не ступи, — продолжала Фленушка. — Станешь слушаться — все хорошо будет; по-своему затеешь — и себя и
его сгубишь… А уж жива быть не хочу, коли летом ты не будешь женой Алексеевой, — прибавила она, бойко притопнув ногой.
— Никак
их нельзя сюда принести, Патап Максимыч, — отвечала Фленушка, — здесь и олифой и красками напачкано, долго ль испортить шитье, цвета
же на пелене все нежные.
— Проведи
его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после не вдруг разогнешь… Ступай, веди
его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи
же. Что до воскресенья откладывать!
— Да вот, ехал неподалече и завернул, — отвечал
он. — Нельзя
же куму не наведать. И то с Рождества не видались. Что, Божья старушка, неможется, слышь, тебе?
— Что ты, окстись! — возразила Никитишна. — Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку
он отрыгает. Макария преподобного «житие» читал ли? Дал бы разве Божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было того заповедано… Да что
же про своих-то ничего не скажешь? А я, дура, не спрошу. Ну, как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
— Лучше будет, ненаглядный ты мой… Кус ты мой сахарный, уста твои сладкие, золотая головушка, не в пример лучше нам по закону жить, — приставала Мавра. — Теперь
же вот и отец Онисим наехал, пойдем к
нему, повенчаемся. Зажили б мы с тобой, голубчик, припеваючи: у тебя домик и всякое заведение, да и я не бесприданница, — тоже без ужина спать не ложусь, — кой-что и у меня в избенке найдется.
— Да полно, голубчик ты мой сизокрылый, не ломайся, Микешенька, — ублажала
его Мавра. — Уж как
же мы с тобой бы зажили!..
Но если такого вора на деле застанут, тут
же ему мужики расправу чинят самосудом, по старине.
Пропившийся Никифор занялся волчьим промыслом, но дела свои и тут неудачно повел. Раз
его на баране накрыли, вдругорядь на корове. Последний-то раз случилось неподалеку от Осиповки. Каково
же было Патапу Максимычу с Аксиньей Захаровной, как мимо дому
их вели братца любезного со звоном да с гиканьем, а молодые парни «волчью песню» во все горло припевали...
— Так-то так, уж я на тебя как на каменну стену надеюсь, кумушка, — отвечала Аксинья Захаровна. — Без тебя хоть в гроб ложись. Да нельзя
же и мне руки-то сложить. Вот умница-то, — продолжала она, указывая на работницу Матрену, — давеча у меня все полы перепортила бы, коли б не доглядела я вовремя. Крашены-то полы дресвой вздумала мыть… А вот что, кумушка, хотела я у тебя спросить: на нонешний день к ужину-то что думаешь гостям сготовить? Без хлеба, без соли нельзя
же их спать положить.
—
Он тяте по торговле хорош, — с усмешкой молвила Настя. — Дела, вишь, у
него со стариком какие-то есть; ради этих делов и надо
ему породниться… Выдавай Парашу: такая
же дочь!.. А ей все одно: хоть за попа, хоть за козла, хоть бы дубовый пень. А я не из таковских.
Валяли
они и тот «шляпо́к», что исстари в ходу по Тверской и Новгородской сторонам — с низенькой прямой тульей, — и ярославскую «верховку», такую
же низенькую, но с тульей раструбом.
Почти не знала бед и печалей, но не совсем
же они были ей не ведомы.
Помни
же завет мой, из ума
его не выкладывай.
— Чего
им делается? И сегодня живут по-вчерашнему, как вечор видел, так и есть, — отвечал Патап Максимыч. — Да слушай
же, не с баснями я приехал к тебе, с настоящим делом.
— Как
же ты залучил
его? — спросил Иван Григорьич. — Старик Лохматый не то чтоб из бедных. Своя токарня. Как
же он пустил
его? Такой парень, как ты об
нем сказываешь, и дома живучи копейку доспеет.
— А ты не гляди снаружи, гляди снутри, — сказал Патап Максимыч. — Умница-то какой!.. Все может сделать, а уж на работу — беда!.. Так я
его, куманек, возлюбил, что, кажись, точно родной
он мне стал. Вот и Захаровна то
же скажет.
— Не пьет теперь, — сказал Патап Максимыч. — Не дают, а пропивать-то нечего… Знаешь что, Аксинья,
он тебе все
же брат, не одеть ли
его как следует да не позвать ли сюда? Пусть
его с нами попразднует. Моя одежа
ему как раз по плечу. Синяки-то на роже прошли, человеком смотрит. Как думаешь?
— И что ж, в самом деле, это будет, мамынька! — молвила Аграфена Петровна. — Пойдет тут у вас пированье, работникам да страннему народу столы завтра будут, а
он, сердечный, один, как оглашенный какой, взаперти. Коль
ему места здесь нет, так уж в самом деле
его запереть надо. Нельзя
же ему с работным народом за столами сидеть, слава пойдет нехорошая. Сами-то, скажут, в хоромах пируют, а брата родного со странним народом сажают. Неладно, мамынька, право, неладно.