Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж
еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки
да мамки напевают, когда
еще он в колыбели лежит.
Да по деревням
еще скупал крашоную и некрашоную посуду.
—
Да полно ж грешить-то тебе!.. —
еще больше возвысила голос Аксинья Захаровна. — Как возможно про честных стариц такую речь молвить? У матушки Манефы в обители спокон веку худого ничего не бывало.
— Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю, что ради меня, не ради его, непутного, Микешку жалеешь.
Да сколь же
еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш, не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу его видючи в белом саване…
— Вот
еще! Одного! — вспыхнула Фленушка. — Он станет насмехаться, а ты его люби.
Да ни за что на свете! Ваську Шибаева полюблю — так вот он и знай, — с лукавой усмешкой, глядя на приятельницу, бойко молвила Фленушка.
— Помаленьку как-нибудь справится, — отвечал Патап Максимыч. — Никитишне из праздников праздник, как стол урядить ее позовут. Вот что я сделаю: поеду за покупками в город, заверну к Ключову, позову куму и насчет того потолкую с ней, что искупить, а воротясь домой, подводу за ней пошлю.
Да вот
еще что, Аксиньюшка: не запамятуй послезавтра спосылать Пантелея в Захлыстино, стяг свежины на базаре купил бы
да две либо три свиные туши, баранины, солонины…
Да ведь такое пространное житие было
еще при стариках Рассохиных.
— Никогда я Настасье про иночество слова не говорила, — спокойно и холодно отвечала Манефа, — беседы у меня с ней о том никогда не бывало. И нет ей моего совета, нет благословения идти в скиты. Молода
еще, голубушка, — не снесешь…
Да у нас таких молодых и не постригают.
— Некогда мне с тобой балясы точить, — молвила Фленушка. — Пожалуй,
еще Матрена из бани пойдет
да увидит нас с тобой, либо в горницах меня хватятся… Настасья Патаповна кланяться велела. Вот кто… Она по тебе сокрушается… Полюбила с первого взгляда… Вишь глаза-то у тебя, долговязого, какие непутные, только взглянул на девку, тотчас и приворожил… Велишь, что ли, кланяться?
Да и захочет ли
еще Настасья Патаповна себя потерять, выйдя за меня.
— Ну, это
еще посмотрим, разлучат ли тебя, нет ли с Алешкой, — молвила Фленушка. — Всех проведем, всех одурачим, свадьбу «уходом» сыграем. Надейся на меня
да слушайся, все по хотенью нашему сбудется.
—
Да ведь ты
еще не видала Снежкова, — сказал Патап Максимыч. — Может, приглянется. Парень молодой, разумный.
— Руки наложу на себя: камень на шею
да в воду, — сверкая очами, молвила Настя. — А не то
еще хуже наделаю! Замуж «уходом» уйду!.. За первого парня, что на глаза подвернется, будь он хоть барский!.. Погоней отобьешь — гулять зачну.
Венчанье у раскольничьего попа поди
еще доказывай, а в церкви хотя не по-старому венчаны, хоть не по́солонь вкруг налоя вожены,
да дело выходит не в пример крепче: повенчанного в великороссийской с женой не развенчаешь, хоть что хочешь делай.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня
да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится,
да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это
еще лучше будет.
Да вот перед самым Рождеством, надо же быть такому греху, бодрый
еще и здоровый, захирел ни с того ни с сего
да, поболев недели три, Богу душу и отдал.
— Ишь ты!
Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять не умеешь… Совесть-то где?..
Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом до того дошло, что
еще бы немножко, так и не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
Да и та радость бывала ненадолго: узнает муж либо свекор, что баба спроворила, Даренку оголят середь улицы
да отколотят
еще на придачу.
Баба
еще молодая, всего девятнадцать лет,
да такая славная, из себя красивая.
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка, только все
еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала
да радостная.
—
Да, окроме Снежковых, Ивана Григорьича с Груней, удельного голову,
еще кое-кого, — отвечал Патап Максимыч.
Еще девочкой отдали ее в Комаровский скит к одной родственнице, бывшей в одной из тамошних обителей головщицей правого крылоса; жила она там в холе
да в неге, думала и на век келейницей быть,
да подвернулся молодой, красивый парень, Патап Максимыч Чапурин…
С крещенского сочельника, когда Микешка вновь принят был зятем в дом, он
еще капли в рот не брал и работал усердно. Только работа его не спорилась: руки с перепоя дрожали. Под конец взяла его тоска — и выпить хочется и погулять охота, а выпить не на что, погулять не в чем. Украл бы что,
да по приказу Аксиньи Захаровны зорко смотрят за ним. Наверх Микешке ходу нет. Племянниц
еще не видал: Аксинья Захаровна заказала братцу любезному и близко к ним не подходить.
— А! успели уж пожалобиться! — с досадой сказала она. — А коли уж все тебе рассказано, мне-то зачем
еще пересказывать?.. Жениха на базаре мне заготовил!..
Да я не таковская, замуж неволей меня не отдашь… Не пойду за Снежкова, хоть голову с плеч. Сказала: «уходом» уйду… Так и сделаю.
Хизнул за Волгой шляпный промысел, но заволжанин рук оттого не распустил, головы не повесил. Сапоги
да валенки у него остались, стал калоши горожанам работать по немецкому образцу, дамские ботинки, полусапожки
да котики, охотничьи сапоги до пояса, — хорошо в них на медведя по сугробам ходить, —
да мало ль чего
еще не придумал досужий заволжанин.
— Ты знаешь, каково мне, крестнинька. Я тебе сказывала, — шепотом ответила Настя. — Высижу вечер, и завтра все праздники высижу; а веселой быть не смогу… Не до веселья мне, крестнинька!.. Вот
еще знай: тятенька обещал целый год не поминать мне про этого. Если слово забудет
да при мне со Снежковыми на сватовство речь сведет, таких чудес натворю, что, кроме сраму, ничего не будет.
Она и то ровно на каленых угольях сидит, а тут
еще ты придешь
да эти Снежковы…
Да вот
еще что: коли когда услышишь, что над тобой три раза ногой топнули, в окно гляди: птичка прилетит, ты и лови…
А тут
еще эта Аграфена Петровна сидит
да таково зорко глядит на него…
Тут только заметил Никифор Алексея. Злобно сверкнули глаза у него. «А! девушник! — подумал он. — И ты тут!
Да тебя
еще смотреть за мной приставили! Постой же ты у меня!.. Будет и на моей улице праздник!» И с лукавой усмешкой посмотрел на Фленушку.
— Расскажи, расскажи, старый дружище, — молвил Патап Максимыч, кладя руку на плечо паломника. —
Да чайку-то
еще. С ромком не хочешь ли?
Епископ тут и открылся мне: допрежь в Москве постоялый двор он держал, и некие от христиан земляное масло из Сибири ему важивали в осетрах
да в белугах,
еще в меду.
Да и то сказать: примешься сам-от замаливать,
да, не зная сноровки,
еще пуще, пожалуй, на душу-то нагадишь.
—
Да куда ж ты, на ночь-то глядя? — уговаривал его Патап Максимыч. — Того и гляди метель
еще поднимется, слышь, ветер какой.
— Слыхать-то слыхал, — отвечал Патап Максимыч. —
Да ведь то Сибирь, место по этой части насиженное, а здесь внове,
еще Бог знает как пойдет.
— Про этого врага у меня и помышленья нет, Максимыч, — плаксиво отвечала Аксинья Захаровна. — Себя сгубил, непутный,
да и с меня головоньку снимает, из-за него только попреки одни… Век бы его не видела!.. Твоя же воля была оставить Микешку. Хоть он и брат родной мне,
да я бы рада была радешенька на сосне его видеть… Не он навязался на шею мне, ты, батько, сам его навязал… Пущай околел бы его где-нибудь под кабаком, ох бы не молвила… А
еще попрекаешь!
— Молчи ты, какое тут
еще ружье! Того и гляди сожрут… — тревожно говорил Патап Максимыч. — Глянь-ка, глянь-ка, со всех сторон навалило!.. Ах ты, Господи, Господи!.. Знать бы
да ведать, ни за что бы не поехал… Пропадай ты и с Ветлугой своей!..
— А пошевни-то небось большие
да широкие…
Еще, поди, с волочками? [Волочок, или волчок, — верх повозки или кибитки, обитый циновкой.] — продолжал свои расспросы дядя Онуфрий.
Потерял терпенье Патап Максимыч. Так и подмывает его обойтись с лесниками по-свойски, как в Осиповке середь своих токарей навык…
Да вовремя вспомнил, что в лесах этим ничего не возьмешь, пожалуй,
еще хуже выйдет. Не такой народ, окриком его не проймешь… Однако ж не вытерпел — крикнул...
— Сказано тебе, в зимнице его не поминать, — строго притопнув даже ногой, крикнул на Патапа Максимыча дядя Онуфрий… — Так в лесах не водится!.. А ты
еще его черным именем крещеный народ обзываешь… Есть на тебе крест-от аль нет?.. Хочешь ругаться
да вражье имя поминать, убирайся, покамест цел, подобру-поздорову.
— Экой ты удатной какой, господин купец, — молвил дядя Онуфрий. — Кого облюбовал, тот тебе и достался… Ну, ваше степенство, с твоим бы счастьем
да по грибы ходить… Что ж, одного Артемья берешь аль
еще конаться [Конаться — жребий метать.] велишь? — прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.
— Давно… — сказал Артемий. —
Еще в те поры, как купцами
да боярами посконна рубаха владала.
А то
еще озера тут по лесу есть, Нестиар,
да Култай,
да Пекшеяр прозываются, вкруг них тоже казацки зимницы, и тоже клады зарыты…
— Артель лишку не берет, — сказал дядя Онуфрий, отстраняя руку Патапа Максимыча. — Что следовало — взято, лишнего не надо… Счастливо оставаться, ваше степенство!.. Путь вам чистый, дорога скатертью!..
Да вот
еще что я скажу тебе, господин купец; послушай ты меня, старика: пока лесами едешь, не говори ты черного слова. В степи как хочешь, а в лесу не поминай его… До беды недалече… Даром, что зима теперь, даром, что темная сила спит теперь под землей… На это не надейся!.. Хитер ведь он!..
—
Да ведь сказано было вратарю, что Стуколов Яким гостей привез… Сказывали отцу игумну аль нет
еще?
Таким раем, таким богоблагодатным жительством показался ему Красноярский скит, что, не будь жены
да дочерей, так хоть век бы свековать у отца Михаила. «Нет, — думал Патап Максимыч, — не чета здесь Городцу, не чета и бабьим скитам… С Рогожским потягается!.. Вот благочестие-то!.. Вот они, земные ангелы, небесные же человеки… А я-то, окаянный,
еще выругал их непригожими словами!.. Прости, Господи, мое согрешение!»
Да взял бы звено осетринки, что к Масленой из Сибири привезли,
да белужинки малосольной,
да севрюжки, что ли, разварил бы
еще.
— Отец Михей говорит, что есть у него малая толика живеньких окуньков
да язей,
да линь с двумя щучками, так он хотел
еще уху гостям сготовить, — сказал отец Спиридоний.
— А вот
еще ихняя памятка, — продолжал игумен, распахивая грудь и указывая на оставшиеся после ожога белые рубцы, —
да вот
еще перстами не двигаю с тех пор, как они гвоздочки под ноготки забивали мне.
А ты, миленький отец Спиридоний, налей-ка гостям
еще по чашечке,
да рюмку-то не жалей, старче!..