Неточные совпадения
—
Да ведь и прежнему закладу срок.
Еще третьего дня месяц как минул.
— Вот-с, батюшка: коли по гривне в месяц с рубля, так за полтора рубля причтется с вас пятнадцать копеек, за месяц вперед-с.
Да за два прежних рубля с вас
еще причитается по сему же счету вперед двадцать копеек. А всего, стало быть, тридцать пять. Приходится же вам теперь всего получить за часы ваши рубль пятнадцать копеек. Вот получите-с.
Потом, уже достигнув зрелого возраста, прочла она несколько книг содержания романтического,
да недавно
еще, через посредство господина Лебезятникова, одну книжку «Физиологию» Льюиса [«Физиология» Льюиса — книга английского философа и физиолога Д. Г. Льюиса «Физиология обыденной жизни», в которой популярно излагались естественно-научные идеи.] — изволите знать-с? — с большим интересом прочла, и даже нам отрывочно вслух сообщала: вот и все ее просвещение.
— Сайку я тебе сею минутою принесу, а не хошь ли вместо колбасы-то щей? Хорошие щи, вчерашние.
Еще вчера тебе оставила,
да ты пришел поздно. Хорошие щи.
Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно «пронесется», и уже ждал ее;
да и мысль эта была совсем не вчерашняя. Но разница была в том, что месяц назад, и даже вчера
еще, она была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это… Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах.
—
Да что же это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь
еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я
еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…
— Эх, брат,
да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого человека не было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе
еще задам один вопрос. Слушай!
Но это
еще были мелочи, о которых он и думать не начинал,
да и некогда было.
— Гм… черт… спросить…
Да ведь она ж никуда не ходит… — и он
еще раз дернул за ручку замка. — Черт, нечего делать, идти!
«Если действительно все это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел?
Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже
еще не видал… Это как же?»
— Неужели уж так плохо?
Да ты, брат, нашего брата перещеголял, — прибавил он, глядя на лохмотья Раскольникова. —
Да садись же, устал небось! — и когда тот повалился на клеенчатый турецкий диван, который был
еще хуже его собственного, Разумихин разглядел вдруг, что гость его болен.
Да вот что
еще, пожалуйста, за услугу какую-нибудь не считай с моей стороны.
Господи!»
Да, вот уходит и хозяйка, все
еще со стоном и плачем… вот и дверь у ней захлопнулась…
—
Да чего ты так… Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал; сам пожелал, потому что много мы с ним о тебе переговорили… Иначе от кого ж бы я про тебя столько узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший… в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся. Ведь я в эту часть переехал. Ты не знаешь
еще? Только что переехал. У Лавизы с ним раза два побывали. Лавизу-то помнишь, Лавизу Ивановну?
А то
еще бахромы на панталоны просил,
да ведь как слезно!
— Гм! — сказал тот, — забыл! Мне
еще давеча мерещилось, что ты все
еще не в своем… Теперь со сна-то поправился… Право, совсем лучше смотришь. Молодец! Ну
да к делу! Вот сейчас припомнишь. Смотри-ка сюда, милый человек.
— Кой черт улики! А впрочем, именно по улике,
да улика-то эта не улика, вот что требуется доказать! Это точь-в-точь как сначала они забрали и заподозрили этих, как бишь их… Коха
да Пестрякова. Тьфу! Как это все глупо делается, даже вчуже гадко становится! Пестряков-то, может, сегодня ко мне зайдет… Кстати, Родя, ты эту штуку уж знаешь,
еще до болезни случилось, ровно накануне того, как ты в обморок в конторе упал, когда там про это рассказывали…
Ну, слушай историю: ровно на третий день после убийства, поутру, когда они там нянчились
еще с Кохом
да Пестряковым, — хотя те каждый свой шаг доказали: очевидность кричит! — объявляется вдруг самый неожиданный факт.
— Плохо. Теперь
еще: не видал ли кто-нибудь Николая в то время, когда Кох
да Пестряков наверх прошли, и нельзя ли это чем-нибудь доказать?
Наглядел бы я там
еще прежде, на этом дворе, какой-нибудь такой камень этак в пуд или полтора весу, где-нибудь в углу, у забора, что с построения дома, может, лежит; приподнял бы этот камень — под ним ямка должна быть, —
да в ямку-то эту все бы вещи и деньги и сложил.
—
Да вот тебе
еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! — протянул он Заметову свою дрожащую руку с кредитками, — красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то небось уж опрашивали… Ну, довольно! Assez cause! [Довольно болтать! (фр.)] До свидания… приятнейшего!..
Но он с неестественным усилием успел опереться на руке. Он дико и неподвижно смотрел некоторое время на дочь, как бы не узнавая ее.
Да и ни разу
еще он не видал ее в таком костюме. Вдруг он узнал ее, приниженную, убитую, расфранченную и стыдящуюся, смиренно ожидающую своей очереди проститься с умирающим отцом. Бесконечное страдание изобразилось в лице его.
Да он и сам не знал; ему, как хватавшемуся за соломинку, вдруг показалось, что и ему «можно жить, что есть
еще жизнь, что не умерла его жизнь вместе с старой старухой».
Им теперь не до меня,
да и мне надо освежиться, потому, брат, ты кстати пришел;
еще две минуты, и я бы там подрался, ей-богу!
—
Да вы что думаете? — кричал Разумихин,
еще более возвышая голос, — вы думаете, я за то, что они врут?
Это был портрет Дунечкинова лица, только двадцать лет спустя,
да кроме
еще выражения нижней губки, которая у ней не выдавалась вперед.
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся
еще после покойного господина Зарницына), то вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для…
да непременно же подумают!
Да ни за что же на свете!
Если же я так поносил его вчера, то это потому, что вчера я был грязно пьян и
еще… безумен;
да, безумен, без головы, сошел с ума, совершенно… и сегодня стыжусь того!..
— А я так даже подивился на него сегодня, — начал Зосимов, очень обрадовавшись пришедшим, потому что в десять минут уже успел потерять нитку разговора с своим больным. — Дня через три-четыре, если так пойдет, совсем будет как прежде, то есть как было назад тому месяц, али два… али, пожалуй, и три? Ведь это издалека началось
да подготовлялось… а? Сознаётесь теперь, что, может, и сами виноваты были? — прибавил он с осторожною улыбкой, как бы все
еще боясь его чем-нибудь раздражить.
— Что бишь я
еще хотел, — продолжал он, с усилием припоминая, —
да: пожалуйста, маменька, и ты, Дунечка, не подумайте, что я не хотел к вам сегодня первый прийти и ждал вас первых.
— Ба!
да и ты… с намерениями! — пробормотал он, посмотрев на нее чуть не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я бы должен был это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь до такой черты, что не перешагнешь ее — несчастна будешь, а перешагнешь, — может,
еще несчастнее будешь… А впрочем, все это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я хотел только сказать, что у вас, маменька, я прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.
— Ах, боже мой,
да Марфа Петровна, Свидригайлова! Я
еще так много об ней писала тебе.
Он развернул, наконец, письмо, все
еще сохраняя вид какого-то странного удивления; потом медленно и внимательно начал читать и прочел два раза. Пульхерия Александровна была в особенном беспокойстве;
да и все ждали чего-то особенного.
В лице ее,
да и во всей ее фигуре, была сверх того одна особенная характерная черта: несмотря на свои восемнадцать лет, она казалась почти
еще девочкой, гораздо моложе своих лет, совсем почти ребенком, и это иногда даже смешно проявлялось в некоторых ее движениях.
— А я об вас
еще от покойника тогда же слышала… Только не знала тогда
еще вашей фамилии,
да и он сам не знал… А теперь пришла… и как узнала вчера вашу фамилию… то и спросила сегодня: тут господин Раскольников где живет?.. И не знала, что вы тоже от жильцов живете… Прощайте-с… Я Катерине Ивановне…
—
Да ты чего конфузишься? Ромео! Постой, я это кое-где перескажу сегодня, ха-ха-ха! Вот маменьку-то посмешу…
да и
еще кой-кого…
И выходит в результате, что всё на одну только кладку кирпичиков
да на расположение коридоров и комнат в фаланстере [Фаланстеры — дворцы-общежития, о которых мечтал в своей утопии Ш. Фурье, французский социалист-утопист.] свели! фаланстера-то и готова,
да натура-то у вас для фаланстеры
еще не готова, жизни хочет, жизненного процесса
еще не завершила, рано на кладбище!
— А насчет этих клубов, Дюссотов, [Дюссо (Dussot) — владелец известного в Петербурге ресторана.] пуантов этих ваших или, пожалуй, вот
еще прогрессу — ну, это пусть будет без нас, — продолжал он, не заметив опять вопроса. —
Да и охота шулером-то быть?
— Ну,
да уж конечно! — произнес он отрывисто, и выражение лица его и звук голоса опять вдруг переменились. Он
еще раз огляделся кругом.
— А вам разве не жалко? Не жалко? — вскинулась опять Соня, — ведь вы, я знаю, вы последнее сами отдали,
еще ничего не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько раз я ее в слезы вводила!
Да на прошлой
еще неделе! Ох, я! Всего за неделю до его смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько раз я это делала. Ах, как теперь, целый день вспоминать было больно!
Выходило, что или тот человек
еще ничего не донес, или… или просто он ничего тоже не знает и сам, своими глазами, ничего не видал (
да и как он мог видеть?), а стало быть, все это, вчерашнее, случившееся с ним, Раскольниковым, опять-таки было призрак, преувеличенный раздраженным и больным воображением его.
Да оставь я иного-то господина совсем одного: не бери я его и не беспокой, но чтоб знал он каждый час и каждую минуту, или по крайней мере подозревал, что я все знаю, всю подноготную, и денно и нощно слежу за ним, неусыпно его сторожу, и будь он у меня сознательно под вечным подозрением и страхом, так ведь, ей-богу, закружится, право-с, сам придет,
да, пожалуй,
еще и наделает чего-нибудь, что уже на дважды два походить будет, так сказать, математический вид будет иметь, — оно и приятно-с.
—
Да то же, батюшка, Родион Романович, что я не такие
еще ваши подвиги знаю; обо всем известен-с!
Мне, напротив, следовало бы сначала усыпить подозрения ваши и виду не подать, что я об этом факте уже известен; отвлечь, этак, вас в противоположную сторону,
да вдруг, как обухом по темени (по вашему же выражению), и огорошить: «А что, дескать, сударь, изволили вы в квартире убитой делать в десять часов вечера,
да чуть ли
еще и не в одиннадцать?
Следовало бы по всей форме от вас показание-то отобрать, обыск сделать,
да, пожалуй,
еще вас и заарестовать…
— Эк ведь комиссия! Ну, уж комиссия же с вами, — вскричал Порфирий с совершенно веселым, лукавым и нисколько не встревоженным видом. —
Да и к чему вам знать, к чему вам так много знать, коли вас
еще и не начинали беспокоить нисколько! Ведь вы как ребенок: дай
да подай огонь в руки! И зачем вы так беспокоитесь? Зачем сами-то вы так к нам напрашиваетесь, из каких причин? А? хе-хе-хе!
Однако с этой стороны все было, покамест, благополучно, и, посмотрев на свой благородный, белый и немного ожиревший в последнее время облик, Петр Петрович даже на мгновение утешился, в полнейшем убеждении сыскать себе невесту где-нибудь в другом месте,
да, пожалуй,
еще и почище; но тотчас же опомнился и энергически плюнул в сторону, чем вызвал молчаливую, но саркастическую улыбку в молодом своем друге и сожителе Андрее Семеновиче Лебезятникове.
— Всего только во втором, если судить по-настоящему!
Да хоть бы и в четвертом, хоть бы в пятнадцатом, все это вздор! И если я когда сожалел, что у меня отец и мать умерли, то уж, конечно, теперь. Я несколько раз мечтал даже о том, что, если б они
еще были живы, как бы я их огрел протестом! Нарочно подвел бы так… Это что, какой-нибудь там «отрезанный ломоть», тьфу! Я бы им показал! Я бы их удивил! Право, жаль, что нет никого!
— Я все слышал и все видел, — сказал он, особенно упирая на последнее слово. — Это благородно, то есть я хотел сказать, гуманно! Вы желали избегнуть благодарности, я видел! И хотя, признаюсь вам, я не могу сочувствовать, по принципу, частной благотворительности, потому что она не только не искореняет зла радикально, но даже питает его
еще более, тем не менее не могу не признаться, что смотрел на ваш поступок с удовольствием, —
да,
да, мне это нравится.
— Да-с, бывало-с дранье вихров-с, бывало-с неоднократно-с, — проревел опять провиантский и влил в себя
еще рюмку водки.