Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет,
а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж
еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда
еще он в колыбели лежит.
— У нас, в Комарове, иные обители австрийских готовы принять, — вмешалась в разговор Настя. — Глафирины только сумневаются, да
еще Игнатьевы, Анфисины, Трифинины,
а другие обители все готовы принять, и Оленевские, и в Улангере,
а и в Чернухе — везде, везде по скитам.
— Песнями у ворот меня встретил, — молвил Патап Максимыч. — Кому сочельник,
а ему все
еще Святки.
А тебе, Аксиньюшка, вот какое
еще слово молвлю: не даром девкам-то загадку заганул, что ради гостя дорогого любой из них не пожалею.
— Расшумелись, как воробьи к дождю! — крикнет, бывало, на них. — Люди врут,
а вы вранье разносить?.. Потараторьте-ка
еще у меня, сороки, сниму плеть с колка, научу уму-разуму.
Спать улеглись,
а Фекла все
еще клала в моленной земные поклоны. Кончив молитву, вошла она в избу и стала на колени у лавки, где, разметавшись, крепким сном спал любимец ее, Саввушка. Бережно взяла она в руки сыновнюю голову, припала к ней и долго, чуть слышно, рыдала.
Самый первый токарь, которым весь околоток не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!.. Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому — не отпустит ли он, при бедовых делах, старшего сына в работу, да все отдумывал… «Ну,
а как не пустит, да
еще после насмеется, ведь он, говорят, мужик крутой и заносливый…» Привыкнув жить в славе и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от какого ни на есть мужика.
— Вот
еще! Одного! — вспыхнула Фленушка. — Он станет насмехаться,
а ты его люби. Да ни за что на свете! Ваську Шибаева полюблю — так вот он и знай, — с лукавой усмешкой, глядя на приятельницу, бойко молвила Фленушка.
— Помаленьку как-нибудь справится, — отвечал Патап Максимыч. — Никитишне из праздников праздник, как стол урядить ее позовут. Вот что я сделаю: поеду за покупками в город, заверну к Ключову, позову куму и насчет того потолкую с ней, что искупить,
а воротясь домой, подводу за ней пошлю. Да вот
еще что, Аксиньюшка: не запамятуй послезавтра спосылать Пантелея в Захлыстино, стяг свежины на базаре купил бы да две либо три свиные туши, баранины, солонины…
Вот оно что,
а ты
еще говоришь: лицемерят.
— Ах ты, бесстыжая!.. Ах ты, безумная! — продолжала началить Парашу Аксинья Захаровна. —
А я
еще распиналась за вас перед отцом, говорила, что обе вы
еще птенчики!.. Ах, непутная, непутная!.. Погоди ты у меня, вот отцу скажу… Он те шкуру-то спустит.
— Руки наложу на себя: камень на шею да в воду, — сверкая очами, молвила Настя. —
А не то
еще хуже наделаю! Замуж «уходом» уйду!.. За первого парня, что на глаза подвернется, будь он хоть барский!.. Погоней отобьешь — гулять зачну.
Венчанье у раскольничьего попа поди
еще доказывай,
а в церкви хотя не по-старому венчаны, хоть не по́солонь вкруг налоя вожены, да дело выходит не в пример крепче: повенчанного в великороссийской с женой не развенчаешь, хоть что хочешь делай.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть…
А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это
еще лучше будет.
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают,
а он
еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
— Ишь ты!
Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел,
а понять не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом до того дошло, что
еще бы немножко, так и не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми,
а горе безвыходным. Но никто как Бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна, добро по силе ежечасно может творить. Чего
еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила Бога.
Осталась после Емельянихи сиротка, пятилетняя Даренка. В отцовском ее дому давным-давно хоть шаром покати,
еще заживо родитель растащил по кабакам все добро — и свое и краденое. Мать схоронили Христа ради, по приказу исправника,
а сиротка осталась болтаться промеж дворов: бывало, где день, где ночь проведет, где обносочки какие ей Христа ради подадут, где черствым хлебцем впроголодь накормят, где в баньку пустят помыться. Так и росла девочка.
Настя с молодцом теперь только повидятся,
а по весне Михайло Данилыч, жених-от,
еще раз-другой к нам заедет, — ну помаленьку и ознакомятся…
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не будет, жениха, мол, покажу,
а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка, только все
еще невеселая ходила.
А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала да радостная.
Сидя за чаем,
а потом за ужином, битый час протолковал Патап Максимыч с Никитишной, какие припасы и напитки искупить надо. И про Настю кой-что
еще потолковали. Наконец, когда все было переговорено и записано, Патап Максимыч поехал из Ключова, чтоб с рассветом быть в городе.
— Так не будет ли такой милости, ваше превосходительство, — сказал Никифор, — чтоб теперь же мне полтинник тот в руки, я бы с «крестником» выпил за ваше здоровье,
а то
еще жди, пока вышлют медаль.
А ведь все едино — пропью же ее.
С крещенского сочельника, когда Микешка вновь принят был зятем в дом, он
еще капли в рот не брал и работал усердно. Только работа его не спорилась: руки с перепоя дрожали. Под конец взяла его тоска — и выпить хочется и погулять охота,
а выпить не на что, погулять не в чем. Украл бы что, да по приказу Аксиньи Захаровны зорко смотрят за ним. Наверх Микешке ходу нет. Племянниц
еще не видал: Аксинья Захаровна заказала братцу любезному и близко к ним не подходить.
— Уху сварю, — отвечала Никитишна. — Хороших стерлядок добыл Патап Максимыч, живы
еще и теперь, у меня в лохани полощутся. После ухи кулебяку подам, потом лося, что из Ключова с собой привезла, осетра разварим, рябков в соусе сготовим, жареных индюшек,
а после всего сладкий пирог с вареньем.
—
А! успели уж пожалобиться! — с досадой сказала она. —
А коли уж все тебе рассказано, мне-то зачем
еще пересказывать?.. Жениха на базаре мне заготовил!.. Да я не таковская, замуж неволей меня не отдашь… Не пойду за Снежкова, хоть голову с плеч. Сказала: «уходом» уйду… Так и сделаю.
Неправду сказала Никитишна.
Еще в Ключове Патап Максимыч просил ее выпытать у Насти, не завелась ли у ней зазнобушка. «В скиту ведь жила, — говорил он, —
а там девки вольные, и народу много туда наезжает».
— Что детки? Малы они, кумушка,
еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому у меня. Не глядел бы… Все, кажись, стоит на своем месте, по-прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице,
а не то… Пустым пахнет, кумушка.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, —
еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?..
А?..
Никому не было говорено про сватовство Снежкова, но Заплатины были повещены.
Еще стоя за богоявленской вечерней в часовне Скорнякова, Патап Максимыч сказал Ивану Григорьичу, что Настина судьба, кажется, выходит, и велел Груне про то сказать,
а больше ни единой душе. Так и сделано.
А тут
еще после ужина Груня, пожалуй, зачнет приставать, зачнет выпытывать.
— Ты знаешь, каково мне, крестнинька. Я тебе сказывала, — шепотом ответила Настя. — Высижу вечер, и завтра все праздники высижу;
а веселой быть не смогу… Не до веселья мне, крестнинька!.. Вот
еще знай: тятенька обещал целый год не поминать мне про этого. Если слово забудет да при мне со Снежковыми на сватовство речь сведет, таких чудес натворю, что, кроме сраму, ничего не будет.
Она и то ровно на каленых угольях сидит,
а тут
еще ты придешь да эти Снежковы…
— Здравствуй, разлюбезная сестрица, — желчно сказал. — Две недели, по милости Патапа Максимыча, у вас живу,
а с тобой
еще не успел повидеться за великими твоими недосугами…
А тут
еще эта Аграфена Петровна сидит да таково зорко глядит на него…
Тут только заметил Никифор Алексея. Злобно сверкнули глаза у него. «
А! девушник! — подумал он. — И ты тут! Да тебя
еще смотреть за мной приставили! Постой же ты у меня!.. Будет и на моей улице праздник!» И с лукавой усмешкой посмотрел на Фленушку.
— Не дошел до него, — отвечал тот. — Дорогой узнал, что монастырь наш закрыли,
а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался…
Еще сведал я, что тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
Ваше дело женское,
еще туда-сюда, потому что домоседничаете и молитвам больше нашего навыкли,
а как наш-от брат примется, курам на смех — хоть дело все брось…
В позапрошлом году, зимой, сижу я раз вечером у Семена Елизарыча, было
еще из наших человека два; сидим, про дела толкуем,
а чай разливает матушка Семена Елизарыча, старушка древняя, редко когда и в люди кажется, больше все на молитве в своем мезонине пребывает.
А я-то
еще первый в Городце ему намеки намекал…
Ушла в свою боковушку Аксинья Захаровна.
А Патап Максимыч все
еще ходил взад и вперед по горнице. Нейдет сон, не берет дрема.
— Что, тяжело? — язвила ее Платонида, стоя у изголовья. — На том свете не то
еще будет!.. Весело теперь? Сладко?.. Погоди, не избежать тебе муки вечныя, тьмы кромешныя, скрежета зубного, червя бесконечного, огня негасимого!.. Огонь, жупел, смола кипучая, геенские томления…
А это что за муки!
Что-то
еще там на Ветлуге будет,
а заведенное дело изведано — с ним идешь наверняка.
— Слыхать-то слыхал, — отвечал Патап Максимыч. — Да ведь то Сибирь, место по этой части насиженное,
а здесь внове,
еще Бог знает как пойдет.
— Две либо три тысячи! — раздумывал Патап Максимыч. — Ну это
еще туда-сюда… На этом можно помириться.
А насчет пятидесяти серебра — нет, брат, шалишь, мамонишь.
— Долок-от был,
еще мы вывалились тут,
а тесаной сосны не видать, ан на Керженец выехали.
— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. — Кого сюда леший понесет? Ведь это сам ты видишь, что такое: выехали —
еще не брезжилось,
а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы, куда заехали, сам леший не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!
Без малого час времени прошел,
а путники все
еще сидели в осаде.
Ему не под силу
еще столь наработать, как взрослому леснику, и зато «подсыпка» свой пай стряпней на всю артель наверстывает,
а также заготовкой дров, смолья и лучины в зимницу для светла и сугрева…
И живут они в своей мурье месяца по три, по четыре, работая на воле от зари до зари, обедая, когда утро
еще не забрезжило,
а ужиная поздно вечером, когда, воротясь с работы, уберут лошадей в загоне, построенном из жердей и еловых лап возле зимницы.
Две недели Масленица минула,
а у него бражка
еще ведется.