Неточные совпадения
— Вот-с, батюшка: коли по гривне в месяц с рубля, так за полтора рубля причтется с вас пятнадцать копеек, за месяц вперед-с. Да за два прежних рубля с вас
еще причитается по сему же счету вперед двадцать копеек.
А всего, стало быть, тридцать пять. Приходится же вам теперь всего получить за часы ваши рубль пятнадцать копеек. Вот получите-с.
Пришел я после обеда заснуть, так что ж бы вы думали, ведь не вытерпела Катерина Ивановна: за неделю
еще с хозяйкой, с Амалией Федоровной, последним образом перессорились,
а тут на чашку кофею позвала.
— Сайку я тебе сею минутою принесу,
а не хошь ли вместо колбасы-то щей? Хорошие щи, вчерашние.
Еще вчера тебе оставила, да ты пришел поздно. Хорошие щи.
А теперь вот вообразили, вместе с мамашей, что и господина Лужина можно снести, излагающего теорию о преимуществе жен, взятых из нищеты и облагодетельствованных мужьями, да
еще излагающего чуть не при первом свидании.
Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно «пронесется», и уже ждал ее; да и мысль эта была совсем не вчерашняя. Но разница была в том, что месяц назад, и даже вчера
еще, она была только мечтой,
а теперь… теперь явилась вдруг не мечтой,
а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это… Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах.
Потом тотчас больница (и это всегда у тех, которые у матерей живут очень честных и тихонько от них пошаливают), ну
а там…
а там опять больница… вино… кабаки… и
еще больница… года через два-три — калека, итого житья ее девятнадцать аль восемнадцать лет от роду всего-с…
«Действительно, я у Разумихина недавно
еще хотел было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь… — додумывался Раскольников, — но чем теперь-то он мне может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится, если есть у него копейка, так что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить… гм… Ну,
а дальше? На пятаки-то что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно, что я пошел к Разумихину…»
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют,
а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого человека не было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе
еще задам один вопрос. Слушай!
—
А по-моему, коль ты сам не решаешься, так нет тут никакой и справедливости! Пойдем
еще партию!
У него был
еще складной садовый ножик; но на нож, и особенно на свои силы, он не надеялся,
а потому и остановился на топоре окончательно.
Стараясь развязать снурок и оборотясь к окну, к свету (все окна у ней были заперты, несмотря на духоту), она на несколько секунд совсем его оставила и стала к нему задом. Он расстегнул пальто и высвободил топор из петли, но
еще не вынул совсем,
а только придерживал правою рукой под одеждой. Руки его были ужасно слабы; самому ему слышалось, как они, с каждым мгновением, все более немели и деревенели. Он боялся, что выпустит и уронит топор… вдруг голова его как бы закружилась.
И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений,
а может быть, и злодейств,
еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя,
а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
Не то чтоб он понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то ни было ему уже нельзя более обращаться к этим людям в квартальной конторе, и будь это всё его родные братья и сестры,
а не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем было бы обращаться к ним и даже ни в каком случае жизни; он никогда
еще до сей минуты не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
«Если действительно все это дело сделано было сознательно,
а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже
еще не видал… Это как же?»
А кончишь лист —
еще три целковых получишь.
Но по какой-то странной, чуть не звериной хитрости ему вдруг пришло в голову скрыть до времени свои силы, притаиться, прикинуться, если надо, даже
еще не совсем понимающим,
а между тем выслушать и выведать, что такое тут происходит?
—
Еще бы;
а вот генерала Кобелева никак не могли там при мне разыскать. Ну-с, долго рассказывать. Только как я нагрянул сюда, тотчас же со всеми твоими делами познакомился; со всеми, братец, со всеми, все знаю; вот и она видела: и с Никодимом Фомичом познакомился, и Илью Петровича мне показывали, и с дворником, и с господином Заметовым, Александром Григорьевичем, письмоводителем в здешней конторе,
а наконец, и с Пашенькой, — это уж был венец; вот и она знает…
Я, брат, теперь всю твою подноготную разузнал, недаром ты с Пашенькой откровенничал, когда
еще на родственной ноге состоял,
а теперь любя говорю…
А то
еще бахромы на панталоны просил, да ведь как слезно!
— Понятное дело; белье можно бы и после, коль сам не желает… Пульс славный. Голова-то все
еще немного болит,
а?
—
А я за тебя только одну! Остри
еще! Заметов
еще мальчишка, я
еще волосенки ему надеру, потому что его надо привлекать,
а не отталкивать. Тем, что оттолкнешь человека, — не исправишь, тем паче мальчишку. С мальчишкой вдвое осторожнее надо. Эх вы, тупицы прогрессивные, ничего-то не понимаете! Человека не уважаете, себя обижаете…
А коли хочешь знать, так у нас, пожалуй, и дело одно общее завязалось.
—
А Лизавету, торговку-то, аль не знаешь? Она сюда вниз ходила.
Еще тебе рубаху чинила.
— Кой черт улики!
А впрочем, именно по улике, да улика-то эта не улика, вот что требуется доказать! Это точь-в-точь как сначала они забрали и заподозрили этих, как бишь их… Коха да Пестрякова. Тьфу! Как это все глупо делается, даже вчуже гадко становится! Пестряков-то, может, сегодня ко мне зайдет… Кстати, Родя, ты эту штуку уж знаешь,
еще до болезни случилось, ровно накануне того, как ты в обморок в конторе упал, когда там про это рассказывали…
— Это пусть,
а все-таки вытащим! — крикнул Разумихин, стукнув кулаком по столу. — Ведь тут что всего обиднее? Ведь не то, что они врут; вранье всегда простить можно; вранье дело милое, потому что к правде ведет. Нет, то досадно, что врут, да
еще собственному вранью поклоняются. Я Порфирия уважаю, но… Ведь что их, например, перво-наперво с толку сбило? Дверь была заперта,
а пришли с дворником — отперта: ну, значит, Кох да Пестряков и убили! Вот ведь их логика.
А опричь него в распивочной на ту пору был всего один человек посторонний, да
еще спал на лавке другой, по знакомству, да двое наших мальчишков-с.
— Нет, брат, не но,
а если серьги, в тот же день и час очутившиеся у Николая в руках, действительно составляют важную фактическую против него контру — однако ж прямо объясняемую его показаниями, следственно
еще спорную контру, — то надо же взять в соображение факты и оправдательные, и тем паче что они факты неотразимые.
—
А то, что если вы
еще раз… осмелитесь упомянуть хоть одно слово… о моей матери… то я вас с лестницы кувырком спущу!
—
А, так вот оно что-с! — Лужин побледнел и закусил губу. — Слушайте, сударь, меня, — начал он с расстановкой и сдерживая себя всеми силами, но все-таки задыхаясь, — я
еще давеча, с первого шагу, разгадал вашу неприязнь, но нарочно оставался здесь, чтоб узнать
еще более. Многое я бы мог простить больному и родственнику, но теперь… вам… никогда-с…
— Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, — я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или,
еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете?
а сквозь него фонари с газом блистают…
Старые газеты и чай явились. Раскольников уселся и стал отыскивать: «Излер — Излер — Ацтеки — Ацтеки — Излер — Бартола — Массимо — Ацтеки — Излер… фу, черт!
а, вот отметки: провалилась с лестницы — мещанин сгорел с вина — пожар на Песках — пожар на Петербургской —
еще пожар на Петербургской —
еще пожар на Петербургской — Излер — Излер — Излер — Излер — Массимо…
А, вот…»
— Как! Вы здесь? — начал он с недоумением и таким тоном, как бы век был знаком, —
а мне вчера
еще говорил Разумихин, что вы все не в памяти. Вот странно!
А ведь я был у вас…
— Да вот тебе
еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! — протянул он Заметову свою дрожащую руку с кредитками, — красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова?
А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то небось уж опрашивали… Ну, довольно! Assez cause! [Довольно болтать! (фр.)] До свидания… приятнейшего!..
А Заметов, оставшись один, сидел
еще долго на том же месте, в раздумье. Раскольников невзначай перевернул все его мысли, насчет известного пункта, и окончательно установил его мнение.
Народ расходился, полицейские возились
еще с утопленницей, кто-то крикнул про контору… Раскольников смотрел на все с странным ощущением равнодушия и безучастия. Ему стало противно. «Нет, гадко… вода… не стоит, — бормотал он про себя. — Ничего не будет, — прибавил он, — нечего ждать. Что это, контора…
А зачем Заметов не в конторе? Контора в десятом часу отперта…» Он оборотился спиной к перилам и поглядел кругом себя.
В контору надо было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может быть, безо всякой цели,
а может быть, чтобы хоть минуту
еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит у тогодома, у самых ворот. С того вечера он здесь не был и мимо не проходил.
— Вот тут, через три дома, — хлопотал он, — дом Козеля, немца, богатого… Он теперь, верно, пьяный, домой пробирался. Я его знаю… Он пьяница… Там у него семейство, жена, дети, дочь одна есть. Пока
еще в больницу тащить,
а тут, верно, в доме же доктор есть! Я заплачу, заплачу!.. Все-таки уход будет свой, помогут сейчас,
а то он умрет до больницы-то…
— Я послал за доктором, — твердил он Катерине Ивановне, — не беспокойтесь, я заплачу. Нет ли воды?.. и дайте салфетку, полотенце, что-нибудь, поскорее; неизвестно
еще, как он ранен… Он ранен,
а не убит, будьте уверены… Что скажет доктор!
—
А меня прислала сестрица Соня, — отвечала девочка,
еще веселее улыбаясь.
— Он Лидочку больше всех нас любил, — продолжала она очень серьезно и не улыбаясь, уже совершенно как говорят большие, — потому любил, что она маленькая, и оттого
еще, что больная, и ей всегда гостинцу носил,
а нас он читать учил,
а меня грамматике и закону божию, — прибавила она с достоинством, —
а мамочка ничего не говорила,
а только мы знали, что она это любит, и папочка знал,
а мамочка меня хочет по-французски учить, потому что мне уже пора получить образование.
— О, как же, умеем! Давно уже; я как уж большая, то молюсь сама про себя,
а Коля с Лидочкой вместе с мамашей вслух; сперва «Богородицу» прочитают,
а потом
еще одну молитву: «Боже, спаси и благослови сестрицу Соню»,
а потом
еще: «Боже, прости и благослови нашего другого папашу», потому что наш старший папаша уже умер,
а этот ведь нам другой,
а мы и об том тоже молимся.
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла
еще моя жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. —
А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!
— Немедленно спать, — решил он, осмотрев, по возможности, пациента, —
а на ночь принять бы одну штучку. Примете? Я
еще давеча заготовил… порошочек один.
— Слушай, Разумихин, — заговорил Раскольников, — я тебе хочу сказать прямо: я сейчас у мертвого был, один чиновник умер… я там все мои деньги отдал… и, кроме того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если б я и убил кого-нибудь, тоже бы… одним словом, я там видел
еще другое одно существо…. с огненным пером…
а впрочем, я завираюсь; я очень слаб, поддержи меня… сейчас ведь и лестница…
Через четверть часа ворочусь с известием,
а потом
еще через полчаса с Зосимовым, увидите!
Ну,
а мы вчера
еще жару поддали, ты то есть, этими рассказами-то… о маляре-то; хорош разговор, когда он, может, сам на этом с ума сошел!
— Знаешь, Дунечка, как только я к утру немного заснула, мне вдруг приснилась покойница Марфа Петровна… и вся в белом… подошла ко мне, взяла за руку,
а сама головой качает на меня, и так строго, строго, как будто осуждает… К добру ли это? Ах, боже мой, Дмитрий Прокофьич, вы
еще не знаете: Марфа Петровна умерла!
— Мамаша, вы даже бледны, успокойтесь, голубчик мой, — сказала Дуня, ласкаясь к ней, — он
еще должен быть счастлив, что вас видит,
а вы так себя мучаете, — прибавила она, сверкнув глазами.
—
А я так даже подивился на него сегодня, — начал Зосимов, очень обрадовавшись пришедшим, потому что в десять минут уже успел потерять нитку разговора с своим больным. — Дня через три-четыре, если так пойдет, совсем будет как прежде, то есть как было назад тому месяц, али два… али, пожалуй, и три? Ведь это издалека началось да подготовлялось…
а? Сознаётесь теперь, что, может, и сами виноваты были? — прибавил он с осторожною улыбкой, как бы все
еще боясь его чем-нибудь раздражить.
А мы, конечно,
еще более преувеличили.
— Ба! да и ты… с намерениями! — пробормотал он, посмотрев на нее чуть не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я бы должен был это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь до такой черты, что не перешагнешь ее — несчастна будешь,
а перешагнешь, — может,
еще несчастнее будешь…
А впрочем, все это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я хотел только сказать, что у вас, маменька, я прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.