Неточные совпадения
Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность,
а может быть, и
еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.
Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно было, что его одолевала внутренняя борьба,
а ум
еще не являлся на помощь.
По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был
еще далеко не весь обдуман,
а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость до окончания плана предпринять что-нибудь решительное.
С полчаса он все лежал, мучась этим намерением, но потом рассудил, что успеет
еще сделать это и после чаю,
а чай можно пить, по обыкновению, в постели, тем более что ничто не мешает думать и лежа.
— Ну, полно лежать! — сказал он, — надо же встать…
А впрочем, дай-ка я прочту
еще раз со вниманием письмо старосты,
а потом уж и встану. — Захар!
—
А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен — так и подожди! Не належался
еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?
Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул,
а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты
еще больше Обломов, нежели я сам»,
а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова,
а до пыли и до паутины тебе и дела нет».
Захар ушел,
а Обломов погрузился в размышления. Чрез несколько минут пробило
еще полчаса.
— Что это? — почти с ужасом сказал Илья Ильич. — Одиннадцать часов скоро,
а я
еще не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар!
— Э-э-э! слишком проворно! Видишь,
еще что! Не сейчас ли прикажете?
А ты мне не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе запретил раз;
а ты опять. Смотри!
— Уж кто-то и пришел! — сказал Обломов, кутаясь в халат. —
А я
еще не вставал — срам, да и только! Кто бы это так рано?
— Рг. prince M. Michel, [Князь М. Мишель (фр.).] — говорил Волков, —
а фамилия Тюменев не уписалась; это он мне в Пасху подарил, вместо яичка. Но прощайте, au revoir. Мне
еще в десять мест. — Боже мой, что это за веселье на свете!
— Куда! Бог с тобой!
Еще нынешний год корону надо получить; думал, за отличие представят,
а теперь новую должность занял: нельзя два года сряду…
—
А как ты думал?
Еще хорошо, если пораньше отделаюсь да успею хоть в Екатерингоф прокатиться… Да, я заехал спросить: не поедешь ли ты на гулянье? Я бы заехал…
— Что
еще это! Вон Пересветов прибавочные получает,
а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».
— Нет, нездоровится, — сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, — сырости боюсь, теперь
еще не высохло.
А вот вы бы сегодня обедать пришли: мы бы поговорили… У меня два несчастья…
—
Еще поскорее! Торопит, стало быть нужно. Это очень несносно — переезжать: с переездкой всегда хлопот много, — сказал Алексеев, — растеряют, перебьют — очень скучно!
А у вас такая славная квартира… вы что платите?
— Где сыщешь другую этакую, — говорил Обломов, — и
еще второпях? Квартира сухая, теплая; в доме смирно: обокрали всего один раз! Вон потолок, кажется, и непрочен: штукатурка совсем отстала, —
а все не валится.
— Ну, пусть эти «некоторые» и переезжают.
А я терпеть не могу никаких перемен! Это
еще что, квартира! — заговорил Обломов. —
А вот посмотрите-ка, что староста пишет ко мне. Я вам сейчас покажу письмо… где бишь оно? Захар, Захар!
А под Иванов день
еще три мужика ушли: Лаптев, Балочов, да особо ушел Васька, кузнецов сын.
Тарантьев был человек ума бойкого и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий в том или другом случае и очень тонко подведет доказательства,
а в заключение
еще почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется.
Но зачем пускал их к себе Обломов — в этом он едва ли отдавал себе отчет.
А кажется, затем, зачем
еще о сю пору в наших отдаленных Обломовках, в каждом зажиточном доме толпится рой подобных лиц обоего пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием.
Есть
еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть?
А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству — не самим же мыкаться!
Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение,
а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он
еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.
— Вот
еще что выдумал, с холода! — заголосил Тарантьев. — Ну, ну, бери руку, коли дают! Скоро двенадцать часов,
а он валяется!
— Немного погожу
еще, — отвечал Обломов, —
а ты поди себе.
— Нет, я так только заметил; ты обыкновенно к обеду прямо приходишь,
а теперь только
еще первый час.
— Ну, и этой довольно, — сказал Обломов, —
а то
еще посылать!
— Шампанское за отыскание квартиры: ведь я тебя облагодетельствовал,
а ты не чувствуешь этого, споришь
еще; ты неблагодарен! Поди-ка сыщи сам квартиру! Да что квартира? Главное, спокойствие-то какое тебе будет: все равно как у родной сестры. Двое ребятишек, холостой брат, я всякий день буду заходить…
— Ах ты, Боже мой! Тут староста пишет, что дохода «тысящи две яко помене»,
а он
еще портер набавил! Ну, хорошо, купи портеру.
— Теперь мне
еще рано ехать, — отвечал Илья Ильич, — прежде дай кончить план преобразований, которые я намерен ввести в имение… Да знаешь ли что, Михей Андреич? — вдруг сказал Обломов. — Съезди-ка ты. Дело ты знаешь, места тебе тоже известны;
а я бы не пожалел издержек.
Русский человек выберет что-нибудь одно, да и то
еще не спеша, потихоньку да полегоньку, кое-как,
а то на-ко, поди!
— Очень хорошо-с, — отвечал Алексеев. — В самом деле,
еще помешаю как-нибудь…
А я пойду пока скажу, чтоб нас не ждали в Екатерингоф. Прощайте, Илья Ильич.
Но дни шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет,
а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и все
еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад.
Душа его была
еще чиста и девственна; она, может быть, ждала своей любви, своей поры, своей патетической страсти,
а потом, с годами, кажется, перестала ждать и отчаялась.
Услышит о каком-нибудь замечательном произведении — у него явится позыв познакомиться с ним; он ищет, просит книги, и если принесут скоро, он примется за нее, у него начнет формироваться идея о предмете;
еще шаг — и он овладел бы им,
а посмотришь, он уже лежит, глядя апатически в потолок, и книга лежит подле него недочитанная, непонятая.
Сразу он никогда не подымает с пола платка или другой какой-нибудь вещи,
а нагнется всегда раза три, как будто ловит ее, и уж разве в четвертый поднимет, и то
еще иногда уронит опять.
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое,
а сзади шею его обовьет
еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.
— Да, много хлопот, — говорил он тихонько. — Вон хоть бы в плане — пропасть
еще работы!..
А сыр-то ведь оставался, — прибавил он задумчиво, — съел этот Захар, да и говорит, что не было! И куда это запропастились медные деньги? — говорил он, шаря на столе рукой.
Через четверть часа Захар отворил дверь подносом, который держал в обеих руках, и, войдя в комнату, хотел ногой притворить дверь, но промахнулся и ударил по пустому месту: рюмка упала,
а вместе с ней
еще пробка с графина и булка.
— Ни шагу без этого! — сказал Илья Ильич. — Ну, хоть подними же, что уронил;
а он
еще стоит да любуется!
— То-то же! — сказал Илья Ильич. — Переехал — к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет,
еще провозишься недели две. Кажется, все расставлено… смотришь, что-нибудь да осталось; шторы привесить, картинки приколотить — душу всю вытянет, жить не захочется…
А издержек, издержек…
—
А я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, —
еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше…
а о ком?
— Да как это язык поворотился у тебя? — продолжал Илья Ильич. —
А я
еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч!
А он все
еще недоволен, в «другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
«
А может быть,
еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же в самом деле… переезжать!..»
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось
еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело…
А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Потом мать, приласкав его
еще, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от дома,
а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой,
а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной,
а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору,
а Антип
еще и со двора не успел съехать.
Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов,
а может быть,
еще и на нас самих.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран,
а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном,
а Марфа сделалась ведьмой, да
еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!