Неточные совпадения
—
А по-твоему, девицам бирюком надо глядеть, слова ни с кем не сметь вымолвить? Чай,
ведь и они тоже живые, не деревянные, — вступилась Аксинья Захаровна.
Смолкла Прасковья, оглядываясь и будто говоря: «Да
ведь я так, я, пожалуй, и не стану реветь». Вспомнила, что корову доить пора, и пошла из избы,
а меньшая сестра следом за ней. Фекла ни гугу, перемывает у печи горшки да Исусову молитву творит.
Самый первый токарь, которым весь околоток не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!.. Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому — не отпустит ли он, при бедовых делах, старшего сына в работу, да все отдумывал… «Ну,
а как не пустит, да еще после насмеется,
ведь он, говорят, мужик крутой и заносливый…» Привыкнув жить в славе и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от какого ни на есть мужика.
— Да все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать,
а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну и разорвались во всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба, что смех и горе. Да
ведь это одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
—
А тебе тоже бы молчать, спасенная душа, — отвечал Патап Максимыч сестре, взглянув на нее исподлобья. — Промеж мужа и жены советниц не надо. Не люблю, терпеть не могу!.. Слушай же, Аксинья Захаровна, — продолжал он, смягчая голос, — скажи стряпухе Арине, взяла бы двух баб на подмогу. Коли нет из наших работниц ловких на стряпню, на деревнях поискала бы. Да вот Анафролью можно прихватить.
Ведь она у тебя больше при келарне? — обратился он к Манефе.
— Несодеянное говоришь! — зачал он. — Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе не молвлю… Целый год — одумаешься тем временем.
А там поглядим да посмотрим… Не кручинься же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. —
Ведь ты у меня умница.
Ведь мать хоть и пьяная и безумная,
а высоко руку подымет, да не больно опустит, чужой же человек колотит дитя, не рассудя, не велика, дескать, беда, хоть и калекой станет век доживать.
— Что ты, окстись! — возразила Никитишна. —
Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного «житие» читал ли? Дал бы разве Божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было того заповедано… Да что же про своих-то ничего не скажешь?
А я, дура, не спрошу. Ну, как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
— Убирайся. Честью тебе говорят,
а то смотри, я
ведь и взашей.
Неправду сказала Никитишна. Еще в Ключове Патап Максимыч просил ее выпытать у Насти, не завелась ли у ней зазнобушка. «В скиту
ведь жила, — говорил он, —
а там девки вольные, и народу много туда наезжает».
Ведь это, значит, с нынешнего дня он, как Савельич, и обедать с нами будет и чай пить,
а куда отъедет Патап Максимыч, он один мужчина в семье останется.
— Вот, Авдотьюшка, пятый год ты, родная моя, замужем,
а деток Бог тебе не дает… Не взять ли дочку приемную, богоданную? Господь не оставит тебя за добро и в сей жизни и в будущей… Знаю, что достатки ваши не широкие, да
ведь не объест же вас девочка…
А может статься, выкупят ее у тебя родители, — люди они хорошие, богатые, деньги большие дадут, тогда вы и справитесь… Право, Авдотьюшка, сотвори-ка доброе дело, возьми в дочки младенца Фленушку.
Опять же надо прежде Настасью спросить,
ведь не мне жить с Михайло Данилычем,
а ей: с дочерей я воли не снимаю, хочет — иди с Богом,
а не хочет — неволить не стану.
— Сейчас нельзя, — заметил Стуколов. — Чего теперь под снегом увидишь? Надо
ведь землю копать, на дне малых речонок смотреть… Как можно теперь? Коли условие со мной подпишешь, поедем по весне и примемся за работу,
а еще лучше ехать около Петрова дня, земля к тому времени просохнет… болотисто уж больно по тамошним местам.
— Слыхать-то слыхал, — отвечал Патап Максимыч. — Да
ведь то Сибирь, место по этой части насиженное,
а здесь внове, еще Бог знает как пойдет.
— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. — Кого сюда леший понесет?
Ведь это сам ты видишь, что такое: выехали — еще не брезжилось,
а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы, куда заехали, сам леший не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!
— Как не слыхать, — молвил дядя Онуфрий. — Сами в Урени не раз бывали… За хлебом ездим… Так
ведь вам наперед надо в Нижне Воскресенье,
а там уж вплоть до Уреня пойдет большая дорога…
— Эко горе какое! — молвил Патап Максимыч. — Вечор целый день плутали, целу ночь не знай куда ехали,
а тут еще пятьдесят верст крюку!..
Ведь это лишних полтора суток наберется.
— Ой, ваше степенство, больно ты охоч его поминать! — вступился дядя Онуфрий. — Здесь
ведь лес, зимница… У нас его не поминают! Нехорошо!.. Черного слова не говори… Не ровен час — пожалуй, недоброе что случится…
А про каку это матку вы поминаете? — прибавил он.
— Это что келейницы-то толкуют? — со смехом отозвался Захар. — Врут они, смотницы [Смотник, смотница — то же, что сплетник,
а также человек, всякий вздор говорящий.], пустое плетут… Мы
ведь не староверы, в бабье не веруем.
— Да
ведь это келейницы же дурным словом обзывают ветлужскую сторону,
а глядя на них и староверы, — отвечал дядя Онуфрий. — Только
ведь это одни пустые речи… Какую они там погань нашли? Таки же крещены, как и везде…
Мы
ведь люди простые,
а простых и Бог простит…
— Да
ведь ты на всю артель считаешь,
а поедет с нами один, — возразил Патап Максимыч.
— Один ли, вся ли артель, это для нас все едино, — ответил Захар. — Ты
ведь с артелью рядишься, потому артельну плату и давай…
а не хочешь, вот те Бог,
а вот порог. Толковать нам недосужно — лесовать пора.
— Как же не кладет? — возразил Артемий. — Зарывает!.. Господь в землю и золото, серебро, и всяки дорогие камни тайной силой своей зарывает. То и есть Божий клад… Золото
ведь из земли же роют,
а кто его туда положил?.. Вестимо — Бог.
—
А как же? — молвил Артемий. —
Ведь солнечна-то молонья не простой чета. Хлыщет не шибко,
а на которо место падает, от того места верст на десяток кругом живой души не останется…
— Артель лишку не берет, — сказал дядя Онуфрий, отстраняя руку Патапа Максимыча. — Что следовало — взято, лишнего не надо… Счастливо оставаться, ваше степенство!.. Путь вам чистый, дорога скатертью!.. Да вот еще что я скажу тебе, господин купец; послушай ты меня, старика: пока лесами едешь, не говори ты черного слова. В степи как хочешь,
а в лесу не поминай его… До беды недалече… Даром, что зима теперь, даром, что темная сила спит теперь под землей… На это не надейся!.. Хитер
ведь он!..
— Съезди, пожалуй, к своему барину, — молвил паломник. — Только не проболтайся, ради Бога, где эта благодать родится.
А то разнесутся вести, узнает начальство, тогда нам за наши хлопоты шиш и покажут… Сам знаешь, земля
ведь не наша.
— Легко сказать — купим, — прервал Стуколов. — Ежели бы земли-то здешние были барские, нечего бы и толковать, купил и шабаш,
а тут
ведь казна. Годы пройдут, пока разрешат продажу. По здешним местам казенных земель спокон веку никто не покупывал, так…
— Не умудрил меня Господь наукой, касатик ты мой… Куда мне, темному человеку! Говорил
ведь я тебе, что и грамоте-то здесь, в лесу, научился. Кой-как бреду. Писание читать могу,
а насчет грамматического да философского учения тут уж, разлюбезный ты мой, я ни при чем… Да признаться, и не разумею, что такое за грамматическое учение, что за философия такая. Читал про них и в книге «Вере» и в «Максиме Греке»,
а что такое оно обозначает, прости, Христа ради, не знаю.
— Выручим ли с Патапа, нет ли,
а завтра же я триста целковых со старого болтуна справлю… Эка язык-от не держится… Слышал?..
Ведь он чуть-чуть про картинку не брякнул…
— И теперь знаю, что оно безо всякого сумнения, ты
ведь только Фома неверный, — сказал Стуколов. — Нет, не поеду… не смогу ехать, головушки не поднять… Ох!.. Так и горит на сердце,
а в голову ровно молотом бьет.
Задумался Патап Максимыч. Не клеится у него в голове, чтоб отец Михаил стал обманом да плутнями жить,
а он
ведь тоже уверял… «Ну пущай Дюков, пущай Стуколов — кто их знает, может, и впрямь нечистыми делами занимаются, — раздумывал Патап Максимыч, —
а отец-то Михаил?.. Нет, не можно тому быть… старец благочестивый, игумен домовитый… Как ему на мошенстве стоять?..»
—
А ты, крестный, виду не подай, что разумеешь ихнюю плутню, — сказал Колышкин. — Улещай их да умасливай,
а сам мани, как пташку на силок. Да смотри — ловки
ведь мошенники-то, как раз вьюном из рук выскользнут. Вильнут хвостом, поминай как звали.
А Лариса такая
ведь огненная, развернись да матушку Филарету в ухо.
А и то сказать, Флена Васильевна, разве легко мне у матушки-то жить: чужой-от
ведь обед хоть сладок, да не спор, чужие-то хлеба живут приедчивы.
— Ей-Богу, право, — продолжала головщица. — Да что? Одно пустое это дело, Фленушка.
Ведь без малого целый год глаз не кажет окаянный… Ему что? Чай, и думать забыл…
А тут убивайся, сохни… Не хочу, ну его к ляду!.. Эх, беднота, беднота!.. — прибавила она, горько вздохнув. — Распроклятая жизнь!
— Так то
ведь власти, матушка, — продолжала полушепотом мать Аркадия. — За всякую власть предержащую по апостолу молимся.
А шарымовский жених что нам за власть?
— Пускай до чего до худого дела не дойдет, — сказал на то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя не доведут… Да
ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить…
А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину,
а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить… Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние люди.
Опять же, если б насчет приезда епископа — стали бы разве от Аксиньи Захаровны таиться,
а то
ведь и от нее тайком…
— Не знаю, Пантелеюшка, — сомнительно покачав головою, отвечала Таифа. — Сказать ей скажу, да вряд ли послушает матушку Патап Максимыч.
Ведь он как заберет что в голову, указчики ступай прочь да мимо…
А сказать матушке скажу… Как не сказать!..
— Да пишите, пишите скорее, — с живостью заговорила Фленушка, ласкаясь и целуя Марью Гавриловну. — Хоть маленько повеселей с ними будет,
а то совсем околеешь с тоски. Миленькая Марья Гавриловна, напишите сейчас же, пожалуйста, напишите…
Ведь и вам-то будет повеселее…
Ведь и вы извелись от здешней скуки… Голубушка… Марья Гавриловна!
«
Ведь от каждой болезни, — думала она, — своему святому молиться следует: зубы заболят — Антипию, глаза заболят — Лаврентию, оспа прикинется — молись преподобному Конону Исаврийскому,
а от винного запойства мученик Вонифатий исцеление подает…
— Тешь свой обычай, смейся, Настасья Патаповна,
а я говорю дело, — переминаясь на месте, сказал Алексей. — Без родительского благословения мне тебя взять не приходится…
А как сунусь к нему свататься?..
Ведь от него погибель… Пришел бы я к нему не голышом,
а брякнул бы золотой казной, другие б речи тогда от него услыхал…
— Знаю я это, сызмалу родители тому научили, — молвил Алексей, —
а все же грозен и страшен Патап Максимыч мне… Скажу по тайне, Пантелей Прохорыч,
ведь я тебя как родного люблю, знаю — худого мне от тебя не будет…
— Вот и отогрелся, — молвил он. — Налей-ка еще, Настенька.
А знаешь ли, старуха?
Ведь меня на Львов день волки чуть не заели?
— Прежде не довел? — усмехнулся старик. —
А как мне было доводить-то тебе?.. Когда гостили они, приступу к тебе не было… Хорошо
ведь с тобой калякать, как добрый стих на тебя нападет,
а в ино время всяк от тебя норовит подальше… Сам знаешь, каков бываешь… Опять же ты с ними взапертях все сидел. Как же б я до тебя довел?..
—
А я было так думал, Алексеюшка, что ты у меня в семье праздник-от Господень встретишь.
Ведь я тебя как есть за своего почитаю, — ласково сказал он.
— Не стерпеть, Максимыч, воля твоя, — возразила Аксинья Захаровна. —
Ведь я мать, сам рассуди… Ни корова теля, ни свинья порося в обиду не дадут…
А мне за девок как не стоять?
— Уповаю на Владычицу. Всего станет, матушка, — говорила Виринея. — Не изволь мутить себя заботами, всего при милости Божией хватит. Слава Господу Богу, что поднял тебя… Теперь все ладнехонько у нас пойдет:
ведь хозяюшкин глаз, что твой алмаз. Хозяюшка в дому, что оладышек в меду: ступит — копейка, переступит — другая,
а зачнет семенить, и рублем не покрыть. За тобой, матушка, голодом не помрем.