Неточные совпадения
— Да
я кому
говорю, старый черт? — озлилась Домнушка, всей полною грудью вылезая из окна, так что где-то треснул сарафан или рубашка. — Вот ужо встанет Петр Елисеич, так
я ему сейчас побегу жаловаться…
— Да
я же тебе
говорю, что ничего не знаю, как и все другие. Никто ничего не знает, а потом видно будет.
— Матушка наказывала… Своя кровь,
говорит, а
мне все равно, родимый мой. Не моя причина… Известно, темные мы люди, прямо сказать: от пня народ. Ну, матушка и наказала: поди к брату и спроси…
— Отчего же ты
мне прямо не сказал, что у вас Мосей смутьянит? — накинулся Петр Елисеич и даже покраснел. — Толкуешь-толкуешь тут, а о главном молчишь… Удивительные, право, люди: все с подходцем нужно сделать, выведать, перехитрить. И совершенно напрасно… Что вам
говорил Мосей про волю?
—
Я дело
говорю, — не унимался Егор. — Тоже вот в куфне сидел даве… Какой севодни у нас день-от, а стряпка говядину по горшкам сует… Семка тоже говядину сечкой рубит… Это как?..
Знакомый человек, хлеб-соль водили, — ну,
я ему и
говорю: «Сидор Карпыч, теперь ты будешь бумаги в правление носить», а он
мне: «Не хочу!»
Я его посадил на три дня в темную, а он свое: «Не хочу!» Что же было
мне с ним делать?
— А ты неладно, Дорох… нет, неладно! Теперь надо так
говорить, этово-тово, што всякой о своей голове промышляй… верно. За барином жили — барин промышлял, а теперь сам доходи… Вот оно куда пошло!.. Теперь вот у
меня пять сынов — пять забот.
— Нет, ты постой, Дорох… Теперь мы так с тобой, этово-тово, будем
говорить. Есть у
меня сын Павел?
— Есть,
говорю, сын у
меня меньшой? Пашка сын, десятый ему годочек с спожинок пошел. Значит, Пашка… А у тебя, Дорох, есть дочь, как ее звать-то?.. Лукерьей дочь-то звать?
— Ступай к своему батьке да скажи ему, чтобы по спине тебя вытянул палкой-то… — смеялся Окулко. — Вот Морока возьмем, ежели пойдет, потому как он промыслит и для себя и для нас. Так
я говорю, Морок?
— Ну, как вы теперь, Окулко?.. Всем вышла воля, а вы всё на лесном положении… Так
я говорю?
—
Я говорю, родимый мой: кто Устюжанинову робить будет? Все уйдут с огненной работы и с рудника тоже.
— Старые, дряхлые, никому не нужные… — шептал он, сдерживая глухие рыдания. — Поздно наша воля пришла, Сидор Карпыч. Ведь ты понимаешь, что
я говорю?
—
Я буду непременно разбойником, как Окулко, —
говорил он, толкая покосившуюся дверку в сени избушки. — Поедет богатый мужик с деньгами, а
я его за горло: стой, глиндра!
—
Я?.. Верно тебе
говорю… Ну, прихожу к тетке, она
меня сейчас давай чаем угощать, а сама в матерчатом платье ходит… Шалевый платок ей подарил Палач на пасхе, да Козловы ботинки, да шкатунку. Вот тебе и приказчица!
— Давай веревку, Дуня… — хрипло
говорил Морок, выхвативший Илюшку из-за стойки, как годовалого щенка. —
Я его поучу, как с матерью разговаривать.
— В землю, в землю, дитятко… Не стыдись матери-то кланяться. Да скажи: прости, родимая маменька,
меня, басурмана… Ну,
говори!
— Мать, опомнись, что ты
говоришь? — застонал Мухин, хватаясь за голову. — Неужели тебя радует, что несчастная женщина умерла?.. Постыдись хоть той девочки, которая нас слушает!..
Мне так тяжело было идти к тебе, а ты опять за старое… Мать, бог нас рассудит!
— Будет вам грешить-то, — умоляла начетчица, схватив обоих за руки. — Перестаньте, ради Христа! Столько годов не видались, а тут вон какие разговоры подняли… Баушка, слышишь, перестань: тебе
я говорю?
— Не хлопочите, пожалуйста… — просил Мухин, стеснявшийся этим родственным угощением. —
Я рад так посидеть и
поговорить с вами.
— Скажи Самойлу Евтихычу, что
я скоро приду, —
говорил Петр Елисеич.
— Ступай, жалься матери-то, разбойник! — спокойно
говорила Таисья, с необыкновенною ловкостью трепля Васю за уши, так что его кудрявая голова болталась и стучала о пол. — Ступай, жалься…
Я тебя еще выдеру. Погоди, пес!..
— Давайте
мне чекмень… —
говорил Груздев, засучивая рукава.
— Ну ее, ногу: заживет… А
я все думаю про этого Кирилла, который
говорил давеча о знамениях. Что это, по-твоему, значит: «и разбойник придет с умиренною душой»? Про кого это он закинул?
— Теперь, этово-тово, ежели рассудить, какая здесь земля, старички? —
говорил Тит. — Тут тебе покос, а тут гора… камень… Только вот по реке сколько местов угодных и найдется. Дальше — народу больше, а, этово-тово, в земле будет умаление. Это
я насчет покосу, старички…
— То-то вот, старички… А оно, этово-тово, нужно тебе хлеб, сейчас ступай на базар и купляй. Ведь барин-то теперь шабаш, чтобы, этово-тово, из магазину хлеб выдавать… Пуд муки аржаной купил, полтины и нет в кармане, а ее еще добыть надо. Другое прочее — крупы, говядину, все купляй. Шерсть купляй, бабам лен купляй, овчину купляй, да еще бабы ситцу поганого просят… так
я говорю?
— Да
я ж тоби
говорю… Моя Ганна на стену лезе, як коза, що белены поела. Так и другие бабы… Э, плевать! А то
я мовчу, сват, как мы с тобой будем: посватались, а може жених с невестой и разъедутся. Так-то…
— Он самый. Утром даве
я встаю, вышла из балагана, вот этак же гляжу, а у нас лужок мужик косит. Испугалась
я по первоначалу-то, а потом разглядела: он, Окулко. Сам пришел и хлеба принес.
Говорит, объявляться пришел… Докошу,
говорит, вам лужок, а потом пойду прямо в контору к приказчику: вяжите
меня…
— Отсоветовать вам
я не могу, —
говорил о. Сергей, разгуливая по комнате, — вы подумаете, что
я это о себе буду хлопотать… А не сказать не могу. Есть хорошие земли в Оренбургской степи и можно там устроиться, только одно нехорошо: молодым-то не понравится тяжелая крестьянская работа. Особенно бабам непривычно покажется… Заводская баба только и знает, что свою домашность да ребят, а там они везде поспевай.
—
Я не
говорю: не ездите… С богом… Только нужно хорошо осмотреть все, сообразить, чтобы потом хуже не вышло. Побросаете дома, хозяйство, а там все новое придется заводить. Тоже и урожаи не каждый год бывают… Подумать нужно, старички.
— Не могу
я вам сказать: уезжайте, —
говорил он на прощанье. — После, если выйдет какая неудача, вы на
меня и будете ссылаться. А если
я окажу: оставайтесь, вы подумаете, что
я о себе хлопочу. Подумайте сами…
— А этого француза
я укорочу… — заметил Лука Назарыч, не
говоря собственно ни с кем. —
Я ему покажу, как со
мной разговаривать.
—
Я тебе
говорю: лучше будет… Неровен час, родимый мой, кабы не попритчилось чего, а дома-то оно спокойнее. Да и жена тебя дожидается… Славная она баба, а ты вот пируешь. Поезжай,
говорю…
— Матушка, родимая, не поеду
я с этим Кириллом… Своего страму не оберешься, а про Кирилла-то што
говорят: девушник он. Дорогой-то он в лесу и невесть што со
мной сделает…
Несет его через горы высокие, несет через реки быстрые, через леса дремучие, принесла к избушке и
говорит: „
Я тебя съем, петушок“».
— Ишь дошлая!.. А все-таки ты дура, Аграфена: на Талый-то мы приедем к утру, а там мочегане робят: днем-то и тебя и
меня узнают.
Говорю: лошадь пристала…
— А чого ж
я буду
говорить, сват? — упирался Коваль. — Лучше ж послухаем твои викрутасы, бо ты кашу заварил… А ну, сват, тоби попереду
говорить, а мы послухаем, що из того выйде.
Только, этово-тово, стали мы совсем к дому подходить, почесть у самой поскотины, а сват и
говорит: «
Я, сват, этово-тово, в орду не пойду!» И пошел хаять: воды нет, лесу нет, народ живет нехороший…
— Не поеду,
говорю… Ты
меня не спрашивал, когда наклался уезжать, а
я не согласен.
— О чем говорить-то, мамынька? — сердито отвечала Наташка. — Замаялась
я, вот што… Поясницу ломит. Вон ступни [Ступни — башмаки. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] новые надо покупать, варежки износились.
— Перестань ты думать-то напрасно, — уговаривала ее Аннушка где-нибудь в уголке, когда они отдыхали. — Думай не думай, а наша женская часть всем одна. Вон Аграфена Гущина из какой семьи-то была, а и то свихнулась. Нас с тобой и бог простит… Намедни
мне машинист Кузьмич што
говорил про тебя: «Славная, грит, эта Наташка». Так и сказал. Славный парень, одно слово: чистяк. В праздник с тросточкой по базару ходит, шляпа на ём пуховая…
— А Кузьмич-то на што? — проговорила она, раскинув своим бабьим умом. — Ужо
я ему
поговорю… Он в меховом корпусе сейчас ходит, вот бы в самый раз туды Тараска определить. Сидел бы парнишка в тепле и одёжи никакой не нужно, и вся работа с масленкой около машины походить да паклей ржавчину обтереть…
Говорю: в самый раз.
— Известно,
поговорю… Была у него промашка супротив
меня, — ну, да бог с ним:
я не завистлива на этаких-то хахалей.
— Конечно… Можно сказать больше: одно безобразие у нас было. Но ведь
я говорю о крепостном времени.
— А ведь ты верно
говоришь, — согласился обескураженный Петр Елисеич. — Как это
мне самому-то в голову не пришло? А впрочем, пусть их думают, что хотят…
Я сказал только то, что должен был сказать. Всю жизнь
я молчал, Самойло Евтихыч, а тут прорвало… Ну, да теперь уж нечего толковать: дело сделано. И
я не жалею.
— Перш усего выпьем чарочку за шинкарочку, — балагурил у кабацкой стойки старый Коваль, как ни в чем не бывало. — Ну, Дуня, давай нам трохи горилки, щоб вороги мовчалы и сусиди не зналы… Так
я говорю, Терешка? Отто ведмедица!.. отто проклятуща!..
— Ежели еще раз поведешь Феклисту на фабрику, —
говорил Морок, — так
я тебя за ноги прямо в бучило спущу…
— Читал, проверял и нашел… —
говорил Лука Назарыч, отыскивая в кипе бумаг проект Мухина. — Да,
я нашел, что… куда он завалился, твой проект?
—
Я считаю долгом объясниться с вами откровенно, Лука Назарыч, — ответил Мухин. — До сих пор
мне приходилось молчать или исполнять чужие приказания…
Я не маленький и хорошо понимаю, что
говорю с вами в последний раз, поэтому и скажу все, что лежит на душе.
— Нужно серьезно подумать, Анфиса Егоровна, —
говорил Мухин. — А сегодня
я в таком настроении, что как-то ничего не понимаю.