Неточные совпадения
Я
знаю, что вы меня за это не почтите вашим особенным вниманием, но я уже, во-первых, стар, чтобы заискивать себе чье-нибудь расположение лестью и притворством, а во-вторых, строгая истина совершенно необходима в
моем полуфантастическом рассказе для того, чтобы вы ни на минуту не заподозрили меня во лжи, преувеличениях и утайках.
Узнав в чем дело,
моя мать быстро разорвала свой носовой платок и устроила из него для раненого бинт и компрессы, а Борис, выдернув из стоявшей на столе сальной свечки фитиль, продернул его армянину сквозь нос, и перевязка была готова.
На утро я проснулся очень рано, но боялся открыть глаза: я
знал, что вербный купидон, вероятно, уже слетел к
моей постельке и парит над ней с какими-нибудь большими для меня радостями.
Матушка была в церкви и защищать меня было некому; но зато она,
узнав о
моем сюрпризе, решилась немедленно отвезти меня в гимназический пансион, где и начался для меня новый род жизни.
Вы можете этому не поверить, но это именно так; вот, недалеко ходить, хоть бы сестра
моя, рекомендую: если вы с ней хорошенько обойдетесь да этак иногда кстати пустите при ней о чем-нибудь божественном, так случись потом и недостаток в деньгах, она и денег подождет; а заговорите с ней по-модному, что «мол Бог — пустяки, я
знать Его не хочу», или что-нибудь такое подобное, сейчас и провал, а… а особенно на нашей службе… этакою откровенностию даже все можно потерять сразу.
—
Знаю, — говорит, — ангел
мой, что вы приятели, да мы думали, что, может быть, он в шутку это над тобой пошутил.
Платье
мое было развешено в шкафе; посреди стола, пред чернильницей, лежал
мой бумажник и на нем записка, в которой значилось: «Денег наличных 47 руб. ассигнациями, 4 целковых и серия», а внизу под этими строками выдавлена буква «П», по которой я
узнал, что всею этой аккуратностью в
моей комнате я был обязан тому же благодатному Леониду Григорьевичу.
«Черт
знает, чего этот человек так нахально лезет ко мне в дружбу?» — подумал я и только что хотел привстать с кровати, как вдруг двери
моей комнаты распахнулись, и в них предстал сам капитан Постельников. Он нес большой крендель, а на кренделе маленькую вербочку. Это было продолжение подарков на
мое новоселье, и с этих пор для меня началась новая жизнь, и далеко не похвальная.
Положение
мое делалось еще беспомощнее, и я решился во что бы то ни стало отсюда не выходить. Хотя, конечно, и квартира Леонида Григорьевича была не бог
знает какое надежное убежище, но я предпочитал оставаться здесь, во-первых, потому, что все-таки рассчитывал на большую помощь со стороны Постельникова, а во-вторых, как известно, гораздо выгоднее держаться под самою стеной, с которой стреляют, чем отбегать от нее, когда вовсе убежать невозможно.
— Так ты, — говорю, — расскажи мне, пожалуйста, в чем же меня подозревают, в чем
моя вина и преступление, если ты это
знаешь?
— «Если я
знаю»? Чудак ты, Филимоша! Разумеется, я
знаю; прекрасно,
мой друг,
знаю. Это все дело из пустяков: у тебя книжку нашли.
— Душа
моя, да зачем же, — говорит, — ты усиливаешься это постичь, когда это все именно так и устроено, что ты даже, может быть, чего-нибудь и сам не
знаешь, а там о тебе все это известно! Зачем же тебе в это проникать?
У нас в деревне уже
знали о
моем несчастии. Известие об этом дошло до дядина имения через чиновников, которым был прислан секретный наказ, где мне дозволить жить и как наблюдать за мною. Дядя тотчас понял в чем дело, но от матушки половину всего скрыли. Дядя возмутился за меня и, бог
знает сколько лет не выезжая из деревни, тронулся сам в губернский город, чтобы встретить меня там, разузнать все в подробности и потом ехать в Петербург и тряхнуть в
мою пользу своими старыми связями.
Я спал безмятежно сном совершенно мертвым, каким только можно спать после тысячеверстного пути на перекладной телеге, и вдруг сквозь этот невероятный сон я услышал заупокойное пение «Святый Боже», затем ужасный, потрясающий крик, стон, вопль — не
знаю, как вам и назвать этот ужасный звук, от которого еще сейчас ноет мозг костей
моих…
— Тс! тс! не сметь! молчать! тс! ни слова больше! — замахал на меня обеими руками генерал, как бы стараясь вогнать в меня назад вылетевшие из
моих уст слова. — Я вам дам здесь рассуждать о вашей Великой Екатерине! Тссс! Что такое ваша Великая Екатерина? Мы лучше вас
знаем, что такое Великая Екатерина!.. черная женщина!.. не сметь, не сметь про нее говорить!..
— Ну, вот и довольно, что можете, а зачем — это после сами поймете: а что это нетрудно, так я вам за то головой отвечаю: у нас один гусар черт
знает каким остряком слыл оттого только, что за каждым словом прибавлял: «Ах, екскюзе ма фам»; [Простите
мою жену — Франц.
Два-три дня я прожил так, на власть Божию, но в большом расстройстве, и многим, кто видел меня в эти дни, казался чрезвычайно странным. Совершеннее притворяться меланхоликом, как выходило у меня без всякого притворства, было невозможно. На третий день ко мне нагрянула комиссия, с которой я, в крайнем
моем замешательстве, решительно не
знал, что говорить.
Все это мне и удалось: при
моей нетребовательности за границею мне постоянно все удается, и не удалось долго лишь стремление усвоить себе привычку
знать, что я свободен.
— Возможны, друг
мой, возможны:
знаешь пословицу — «и поп от алтаря питается», ну и из благотворителей тоже есть такие: вон недавно одна этакая на женскую гимназию собирала, да весь сбор ошибкою в кармане увезла.
Спрашиваю только уж о самых практических вещах: вот, говорю, к удивлению
моему, я вижу у вас под одним изданием подписывается редактор Калатузов… скажите мне, пожалуйста… меня это очень интересует… я
знал одного Калатузова в гимназии.
— Ну так как же, мол, ты мне говоришь, что никого нет? Я даже
знаю этого Локоткова. (Это, если вы помните, тот самый
мой старый товарищ, что в гимназии француза дразнил и в печки сало кидал.) Ты, — приказываю, — вели-ка мне завтра дрожки заложить: я к нему съезжу.
Отправился с визитом к своему попу. Добрейший Михаил Сидорович, или отец Михаил, — скромнейший человек и запивушка, которого дядя
мой, князь Одоленский, скончавшийся в схиме, заставлял когда-то хоронить его борзых собак и поклоняться золотому тельцу, — уже не живет. Вместо него священствует сын его, отец Иван. Я
знал его еще семинаристом, когда он, бывало, приходил во флигель к покойной матушке Христа славить, а теперь он уж лет десять на месте и бородой по самые глаза зарос — настоящий Атта Троль.
«Как по недостаточности
моего звания, — говорю, — владыко святый, жена
моя каждый вечер, по неимению работницы, отправляется для доения коровы в хлев, где хранится навоз, то я, содержа на руках свое малое грудное дитя, плачущее по матери и просящее груди, — как груди дать ему не имею и чем его рассеять, не
знаю, — то я, не умея настоящих французских танцев, так с сим младенцем плавно пожидовски прискакую по комнате и пою ему: „тра-та-та, тра-та-та, вышла кошка за кота“ или что другое в сем роде невинного содержания, дабы оно было утешно от сего, и в том вся вина
моя».
«Было, — говорю, — сие так, что племянница
моя, дочь брата
моего, что в приказные вышел и служит советником, приехав из губернии, начала обременять понятия
моей жены, что якобы наш мужской пол должен в скорости обратиться в ничтожество, а женский над нами будет властвовать и господствовать; то я ей на это возразил несколько апостольским словом, но как она на то начала, громко хохоча, козлякать и брыкать, книги
мои без толку порицая, то я, в книгах нового сочинения достаточной практики по бедности своей не имея, а чувствуя, что стерпеть сию обиду всему мужскому колену не должен, то я, не
зная, что на все ее слова ей отвечать, сказал ей: „Буде ты столь превосходно умна, то скажи, говорю, мне такое поучение, чтоб я признал тебя в чем-нибудь наученною“; но тут, владыко, и жена
моя, хотя она всегда до сего часа была женщина богобоязненная и ко мне почтительная, но вдруг тоже к сей племяннице за женский пол присоединилась, и зачали вдвоем столь громко цокотать, как две сороки, „что вас, говорят, больше нашего учат, а мы вас все-таки как захотим, так обманываем“, то я, преосвященный владыко, дабы унять им оное обуявшее их бессмыслие, потеряв спокойствие, воскликнул...
Матушка говорит: «Маркел Семеныч, ты лучше послушай-ка, что дьякон-то как складно для тебя говорит: помирись ты с отцом Иваном!» А отец Маркел как заскачет на месте: «
Знаю, говорит, я вас,
знаю, что вы за люди с дьяконом-то». И что же вы, сударь, после сего можете себе представить? Вдруг, сударь
мой, вызывает меня через три дня попадья, Марфа Тихоновна, через
мою жену на огород.
Я крайне заинтересовался
моим гостем и говорю ему, что любопытствую
знать, какого мнения держится он об этом сам?
Я постоянно имею с этим дело и давно предоставил
моему фельдшеру свободное право — по его собственной фантазии определять причины смерти вскрываемых трупов, и
знаю, что он все врет.
— Вот вам и волшебство! — самодовольно воскликнул посредник и, выступив на середину комнаты, продолжал: — Никакого волшебства не было и тени, а просто-напросто административная решительность. Вы
знаете, я что сделал? Я, я честный и неподкупный человек, который горло вырвет тому, кто заикнется про
мою честь: я школами взятки брал!
Прежде всего не
узнаю того самого города, который был мне столь памятен по
моим в нем страданиям. Архитектурное обозрение и костоколотная мостовая те же, что и были, но смущает меня нестерпимо какой-то необъяснимый цвет всего сущего. То, бывало, все дома были белые да желтые, а у купцов водились с этакими голубыми и желтыми отворотцами, словно лацканы на уланском мундире, — была настоящая житейская пестрота; а теперь, гляжу, только один неопределенный цвет, которому нет и названия.
— Боже
мой! Ведь я его
знаю! Философ.
— Ну, не
знаю, друг
мой… пока еще ничего не
знаю, — отвечал несколько потерянно губернатор.
Нет-с, я старовер, и я сознательно старовер, потому что я
знал лучшее время, когда все это только разворачивалось и распочиналось; то было благородное время, когда в Петербурге школа устраивалась возле школы, и молодежь, и наши дамы, и я, и
моя жена, и ее сестра… я был начальником отделения, а она была дочь директора… но мы все, все были вместе: ни чинов, ни споров, ни попреков русским или польским происхождением и симпатиями, а все заодно, и… вдруг из Москвы пускают интригу, развивают ее, находят в Петербурге пособников, и вот в позапрошлом году, когда меня послали сюда, на эту должность, я уже ничего не мог сгруппировать в Петербурге.
Но, впрочем, я и в этом случае способен не противоречить: учредите закрытую баллотировку, и тогда я не утаюсь, тогда я выскажусь, и ясно выскажусь; я буду
знать тогда, куда положить
мой шар, но… иначе высказываться и притом еще высказываться теперь именно, когда начала всех, так сказать, направлений бродят и имеют более или менее сильных адептов в самых влиятельных сферах, и кто восторжествует — неизвестно, — нет-с, je vous fais mon compliment, [Благодарю вас — Франц.] я даром и себе, и семье своей головы свернуть не хочу, и… и, наконец, — губернатор вздохнул и договорил: — и, наконец, я в настоящую минуту убежден, что в наше время возможно одно направление — христианское, но не поповско-христианское с запахом конопляного масла и ладана, а высокохристианское, как я его понимаю…
Губельнатоль плосил меня: «будьте, говолит,
моим глазом и ухом, потому сто я хоть
знаю все, сто делается в голоде, а сто из голода…» Но, позвольте, это я написю.
Я и отца его
знал, и тот был дурак, и мать его
знал — и та была дура, и вся родня их была дураки, а и они на этого все дивовались, что уже очень глуп: никак до десяти лет казанского
мыла от пряника не мог отличить.
Это было письмо Фортунатова к предводителю
моего уезда. Касающаяся до меня фраза заключалась в следующем: «Кстати, к вам, по соседству, приехал помещик Орест Ватажков; он человек бывалый за границей и наверно близко
знает, как в чужих краях устраивают врачебную часть в селениях. Прихватите-ка и его сюда: дело это непременно надо свалить к черту с плеч».
— Я этого не сказал,
мое… Что
мое, то, может быть, немножко и страдает, но ведь это кратковременно, и потом все это плоды нашей цивилизации (вы ведь, конечно,
знаете, что увеличение числа помешанных находится в известном отношении к цивилизации: мужиков сумасшедших почти совсем нет), а зато я, сам я (Васильев просиял радостью), я спокоен как нельзя более и… вы
знаете оду Державина «Бессмертие души»?
Занимавший нас своими рассказами дядя
мой так и затрепетал; да, признаюсь вам, что мы и все-то сами себя нехорошо почувствовали. Страшно,
знаете, не страшно, а все, как Гоголь говорил, — «трясение ощущается».
Согласитесь, что это бог
знает что за странный вывод, и с
моей стороны весьма простительно было сказать, что я его даже не понимаю и думаю, что и сам-то он себя не понимает и говорит это единственно по поводу рюмки желудочной водки, стакана английского пива да бутылки французского шампанского. Но представьте же себе, что ведь нет-с: он еще пошел со мной спорить и отстаивать свое обидное сравнение всего нашего общества с деревенскою попадьею, и на каком же основании-с? Это даже любопытно.
«Да мне-то, — думаю, — что такое до вас? По мне, вы какие ни будьте, я вас и
знать не хочу», и сейчас же сам крякнул и объявил им, что я здесь, не хозяин и что хозяина самого, дяди
моего, нету дома.
Ну, уж тут я, видя, что
мой гость затрудняется и не
знает, как ему выпутаться, не стал ему помогать никакими возражениями, а предоставил все собственному его уму и красноречию — пусть, мол, как
знает, не спеша, изъяснится.
Если что-нибудь будет нужно… пожалуйста: я всегда готов к вашим услугам… что вы смотрите на
моего товарища? — не беспокойтесь, он немец и ничего не понимает ни по-французски, ни по-русски: я его беру с собою для того только, чтобы не быть одному, потому что,
знаете, про наших немножко нехорошая слава прошла из-за одного человека, но, впрочем, и у них тоже, у господ немцев-то, этот Пихлер…