Смех и горе
1871
Глава сорок девятая
Простор и лень, лень и простор! Они опять предо мною во всей своей красе; но кровли крыш покрыты лучше, и мужики в сапогах. Это большая новость, в которой я, впрочем, никогда не отчаивался, веруя, что и мужик знает, что под крепкою крышей безопасней жить и в крепких сапогах ходить удобнее, чем в дырявых лаптях.
Спросил в беседе своего приказчика:
— Поправляются ли мужики?
— Как же, — говорит, — теперь они живут гораздо прежнего превосходнейше.
Хотел даже перекреститься на образ, но, поопасавшись, не придерживается ли мой приказчик нигилистического образа мыслей, воздержался, чтобы сразу себя пред ним не скомпрометировать, и только вздохнул: буди, Господи, благословен за сие!
Но как же остальное? Как она, наша интеллигенция?
— Много ли, — спрашиваю, — здесь соседей-помещиков теперь живет и как они хозяйничают?
— Нет, — докладывает, — какие же здесь господа? Господ здесь нет; господа все уехали по земским учреждениям, местов себе стараются в губернии.
— Неужто же все по учреждениям? Этого быть не может!
— Да живут-с, — говорит, — у нас одни господа Локотковы, мелкопоместные.
— Ну так как же, мол, ты мне говоришь, что никого нет? Я даже знаю этого Локоткова. (Это, если вы помните, тот самый мой старый товарищ, что в гимназии француза дразнил и в печки сало кидал.) Ты, — приказываю, — вели-ка мне завтра дрожки заложить: я к нему съезжу.
— Это, — отвечает, — как вам будет угодно; но только они к себе никакого благородного звания не принимают, и у нас их, господина Локоткова, все почитают ни за что.
— Это, мол, что за глупость?
— Точно так-с, — говорит, — как они сами своего звания решившись и ходят в зипуне, и звание свое порочат, и с родительницей своею Аграфеной Ивановной поступают очень неблагородно.
Заинтересовался я знать о Локоткове.
— Расскажи, — говорю, — мне, сделай милость, толком: как же это он так живет?
— Совсем, — отвечает, — вроде мужика живут; в одной избе с работниками.
— И в поле работает?
— Нет-с, в поле они не работают, а все под сараем книжки сочиняют.
— О чем же, мол, те книжки, не знаешь ли?
— Давали-с они нам, да неинтересно: все по крестьянскому сословию про мужиков ничего не верно: крестьяне смеются.
— Ну, а с матерью-то у них что же: нелады, что ли?
— Постоянные нелады: еще шесть дней в неделю ничего, и туда и сюда, только промеж собою ничего не говорят да отворачиваются; а уж в воскресенье непременно и карамболь.
— Да почему же в воскресенье-то карамболь?
— Потому, как у них промеж собой все несогласие выходит в пирогах.
— Ничего, — говорю, — братец мой, не понимаю: как так в пирогах у них несогласие?
— Да барин Локотков, — говорит, — велят матушке, чтоб и им и людям одинаковые пироги печь, а госпожа Аграфена Ивановна говорят: «я этого понять не могу», и заставляют стряпуху, чтоб людские пироги были хуже.
— Ну?
— Ну-с вот из-за этого из-за самого они завсегда и ссорятся; Аграфена Ивановна говорят, что пусть пироги хоть из одного теста, да с отличкою: господские чтоб с гладкой коркой, а работничьи на щипок защипнуть; а барин сердятся и сами придут и перещипывают у загнетки. Они перещипывают, а Аграфена Ивановна после приказывают стряпухе: «станешь сажать, — говорят, — в печку, так людские шесть пирогов на пол урони, чтобы они в сору обвалялись»; а барин за это взыск… Сейчас тут у припечка и ссора… Они и толкнут старуху.
— Это мать-то?
— Точно так-с, ну, а народ ее, Аграфену Ивановну, жалеет, как они при прежнем крепостном звании были для своих людей барыня добрая. Ввечеру барин соберут к избе мужиков и заставляют судить себя с барыней; барыня заплачут: «Ребятушки, — изволят говорить, — я, себя не жалевши, его воспитывала, чтоб он в полковые пошел да генералом был». А барин говорят: «А я, ребята, говорят, этих глупостей не хочу; я хочу мужиком быть». Ну, мужики, известно, все сейчас на барынину сторону. «С чего, бают, с какого места ты такого захотел? Неш тебе мужиком-то лучше быть?» Барин крикнут: «Лучше! честнее, говорят, ребята, быть мужиком». Мужики плюнут и разойдутся. «Врешь, бают, в генералах честней быть, — мы и сами, говорят, хоть сейчас все согласны в генералы идти». Только всего и суда у них выходит; а стряпуха, просто ни одна стряпуха у них больше недели из-за этого не живет, потому что никак угодить нельзя. Теперь с пол-года барин книги сочинять оставили и сами стали пироги печь, только есть их никак нельзя… невкусно… Барин и сами даже это чувствуют, что не умеют, и говорят: «Вот, говорят, ребята, какое мне классическое воспитание дали, что даже против матери я не могу потрафить». Дьячок Сергей на них даже по этому случаю волостному правлению донос подавал.
— В чем же донос?
— Да насчет их странности. Писал, что господин Локотков сам, говорит, ночью к Каракозову по телеграфу летал.
— Ну?
— Мужики было убить его за это хотели, а начальство этим пренебрегло; даже дьячка Сергея самого за это и послали в монастырь дрова пилить, да и то сказали, что это еще ему милость за то, что он глуп и не знал, что делал. Теперь ведь, сударь, у нас не то как прежде: ничего не разберешь, — добавил, махнув с неудовольствием рукою, приказчик.
— Да дьячок-то ваш, — спрашиваю, — откуда же взял, что по телеграфу летать можно?
— Это, — отвечает мой приказчик, — у них, у духовенства, нынче больше все происходит с отчаянности, так как на них теперь закон вышел, чтоб их сокращать; где два было, говорят, один останется…
— Ну так что же, мол, из этого?
— Так вот они, выходит, теперь друг перед дружкой и хотят все себя один против другого показать.
«Фу, — думаю, — какой вздор мне этот человек рассказывает!» Махнул рукой и отпустил его с Богом.
Однако не утерпел, порасспросил еще кое-кого из людей насчет всего этого, и оказалось, что приказчик мой не лжет.
«Ну, — думаю, — чем узнавать через плебс да через десятые руки, пущусь-ка лучше я сам в самое море, окунусь в самую интеллигенцию».
Начинаю с того, что еще уцелело в селах и что здесь репрезентует местную образованность.