Неточные совпадения
— Потому, — продолжал дядя, —
что здесь
и без того
что ни шаг, то сюрприз,
и притом самый скверный; так зачем
же вводить детей в заблуждение
и приучать их ждать от внезапности чего-нибудь приятного? Я допускаю в виде сюрприза только одно — сечь ребенка.
Я видел, как его грандиозная, внушающая фигура в беспредельной, подпоясанной ремнем волчьей шубе поднялась на крыльцо; видел, как в окне моталась тень его высокого кока
и как потом он тотчас
же вышел назад к экипажу, крикнул ямщику: «не смей отпрягать»
и объявил матушке,
что на почтовой станции остановиться ночевать невозможно, потому
что там проезжие ремонтеры играют в карты
и пьют вино; «а ночью, — добавлял наш провожатый, — хотя они
и благородные, но у них наверное случится драка».
Матушка
и моя старая няня, возвращавшаяся с нами из-за границы, высвободившись из-под вороха шуб
и меховых одеял, укутывавших наши ноги от пронзительного ветра, шли в «упокой» пешком, а меня Борис Савельич нес на руках, покинув предварительно свой кушак
и шапку в тарантасе. Держась за воротник его волчьей шубы, я мечтал,
что я сказочный царевич
и еду на сказочном
же сером волке.
Мать решила,
что это прекрасно
и, взяв с хозяина слово,
что он в залу уже никого, кроме нас, не пустит, велела подать самовар. Последнее распоряжение матушки тотчас
же вызвало со стороны Бориса осторожное, шепотом выраженное замечание,
что, мол, этак, не спросивши наперед цены, на постоялом дворе ничего спрашивать невозможно.
— Хотя это точно, — говорил Борис, —
что мы с вашим братцем всегда останавливаемся у Петра Ивановича,
и он обижать нас по-настоящему не должен, ну а все
же правило того требует, чтобы спросить.
В большой комнате, которую мы для себя заняли, Борис Савельич тотчас
же ориентировал нас к углу, где была тепло, даже жарко натопленная печка. Он усадил меня на лежанку, матушку на диван
и беспрестанно прибегал
и убегал с разными узлами, делая в это время отрывочные замечания то самому дворнику, то его кухарке, — замечания, состоявшие в том,
что не вовремя они взялись переделывать печки в упокоях,
что темно у них в сенях,
что вообще он усматривает у них в хозяйстве большие нестроения.
Но генеральша отклонила матушкино хлебосольство, объяснив, все в том
же неприступном тоне,
что она разогретого не кушает
и чаю не пьет,
что для нее сейчас сварят кофе в ее кофейнике, а пока… она в это время обратилась к Петру Ивановичу
и сказала...
— Я не заплачэ, — решила генеральша, — ни за
что не заплачу, — но тут
же и спасовала, потому
что вошедший лакей объявил,
что Петр Иванов не выпускает его с вещами к карете.
Из этой
же беседы мне впервые уяснилось,
что такое называется чванством, фанфаронством
и другими именами.
Но в конце этого разговора матушка, однако, обратила Борисово внимание на то,
что хорош
же, мол, однако,
и твой Петр Иванов, — какой он мошенник!
— Нет-с: да
что же… тут если все взыскивать, так
и служить бы невозможно, — отвечал смотритель. — Это большая особа: тайный советник
и сенатор (смотритель назвал одну из важных в тогдашнее время фамилий). От такого, по правде сказать, оно даже
и не обидно; а вот как другой раз прапорщик какой набежит или корнет, да тоже к рылу лезет, так вот это уж очень противно.
Дядя нимало этим не смутился
и опять выслал в зал к тетке того
же самого дворецкого с таким ответом,
что князь, мол, рождению своему не радуются
и поздравления с оным принимать не желают, так как новый год для них ничто иное, как шаг к смерти.
На первый
же запрос дядя очень спешно отвечал,
что «я-дескота губернатора с его полей в свои закуты загонять никогда не приказывал, да
и иметь его скота нигде вблизи меня
и моих четвероногих не желаю; но опасаюсь, не загнал ли скота губернатора, по глупости, мой бурмистр из села Поганец».
Понятно,
что ежели бы нас пустили сегодня или завтра, в четверг, то я завтра
же мог бы
и ехать.
— Довольно, — сказал Калатузов; с этим он откашлянулся, провел пальцем за галстуком, поправил рукой волосы, которые у него, по офицерским
же правилам, были немного длиннее,
чем у всех нас,
и спокойно возгласил...
Длинный, сухой ученик с совершенно белыми волосами
и белесоватыми зрачками глаз, прозванный в классе «белым тараканом», тихо крадется к Локоткову
и только
что хотел произнести: «Локотков, пора!», как тот, вдруг расхохотавшись беззвучным смехом, сел на кровать
и прошептал: «Ах, какие
же вы трусы! Я тоже не спал всю ночь, но я не спал от смеха, а вы… трусишки!»,
и с этим он начал обуваться.
— Это не может быть, — сказал директор, — чтобы вы все были так безнравственны, низки, чтобы желать подвергнуть себя такому грубому наказанию. Я уверен,
что между вами есть благородные, возвышенные характеры,
и начальство вполне полагается на их благородство: я отношусь теперь с моим вопросом именно только к таким,
и кто истинно благороден, кто мне объяснит эту историю, тот поедет домой сейчас
же, сию
же минуту!
Я знал много рассказов о нехороших людях, нехороших обществах
и боялся попасть в эти общества, частью потому,
что не любил их, чувствовал к ним отвращение, частью
же потому,
что боялся быть обиженным.
— А не боитесь, так
и прекрасно; а соскучитесь — пожалуйте во всякое время ко мне, я всегда рад. Вы студент? Я страшно люблю студентов. Сам в университете не был, но к студентам всегда чувствую слабость. Да
что! Как
и иначе-то? Это наша надежда. Молодой народ, а между тем у них всё идеи
и мысли… а притом
же вы сестрин постоялец, так, стало быть, все равно
что свой. Не правда ли?
Однако
же я совсем не такой, потому
что я к этой службе даже
и неспособен; но та развесила уши.
— Ну,
и только,
и ступай теперь к своему месту, готовь шинель. На меня никто не жалуется, — продолжал капитан, обратясь ко мне. — Я всем, кому я
что могу сделать, — делаю. Отчего
же, скажите,
и не делать? Ведь эгоизм, — я приношу вам сто тысяч извинений, — я ваших правил не знаю, но я откровенно вам скажу, я терпеть не могу эгоистов.
Несмотря на то,
что мы только
что вступили в эту комнату, тишина ее уже оказывала на меня свое приятное действие. Это действительно была глубокая
и спокойная тишина, охватывающая собой человека с первой
же минуты. Вдобавок ко всему этому в комнате слышался слегка запах росного ладану
и смирны,
что я очень люблю.
— Ах, боже мой, нам почти по дороге. Немножко в сторону, да отчего
же? Для друга семь верст не околица, а я — прошу у вас шестьдесят тысяч извинений — может быть,
и не имею еще права вполне называться вашим другом, но надеюсь,
что вы не откажете мне в небольшой услуге.
Проснувшись перед вечером на диване в чужой квартире, я быстро вскочил
и с жесточайшею головною болью бросился скорей бежать к себе на квартиру; но представьте
же себе мое удивление! только
что я прихожу домой на свою прежнюю квартиру, как вижу,
что комнату мою тщательно прибирают
и моют
и что в ней не осталось уже ни одной моей вещи, положительно,
что называется, ни синя пороха.
Платье мое было развешено в шкафе; посреди стола, пред чернильницей, лежал мой бумажник
и на нем записка, в которой значилось: «Денег наличных 47 руб. ассигнациями, 4 целковых
и серия», а внизу под этими строками выдавлена буква «П», по которой я узнал,
что всею этой аккуратностью в моей комнате я был обязан тому
же благодатному Леониду Григорьевичу.
— Позволь, — говорю, — как
же мне успокоиться, когда меня сейчас могут сослать,
и я даже не знаю за
что?
— Так ты, — говорю, — расскажи мне, пожалуйста, в
чем же меня подозревают, в
чем моя вина
и преступление, если ты это знаешь?
— Душа моя, да зачем
же, — говорит, — ты усиливаешься это постичь, когда это все именно так
и устроено,
что ты даже, может быть, чего-нибудь
и сам не знаешь, а там о тебе все это известно! Зачем
же тебе в это проникать?
— Нет, я, — говорю, — хочу знать,
что же, где
же я, с кем я
и кто за мною шпионит?
Тут, правда, не контузят
и не ранят, а выслужиться можно скорей,
чем в битвах, но зато эта служба требует, так сказать, высших способностей, тут, так сказать… к ученому даже нечто примыкает, потому
что требуется наблюдательность, а у меня ее никакейшей, а у нас за это не хвалят…
и основательно делают,
что не хвалят, потому
что у нас без этого нельзя, потому
что иначе на
что же мы?
— Да я к этому
и иду!
что же ты сам меня перебиваешь, а сам говоришь,
что я несу ахинею?
— Ну ладно, — говорю, — я молчу
и не перебиваю, но только ради бога скажи скорее, в
чем же дело?
Поверите или нет, я даже не мог злиться. Я был так ошеломлен откровенностью Постельникова,
что не только не обругал его, но даже не нашел в ответ ему ни одного слова! Да немного времени осталось мне
и для разговоров, потому
что в то время, как я не мешал Постельникову покрывать поцелуями мои щеки, он махнул у меня за плечами своему денщику,
и по этому мановению в комнату явились два солдата
и от него
же взяли меня под арест.
«На
же тебе меня, на! — говорил я мысленно своей судьбе. — На тебе меня,
и поделай-ка со мной что-нибудь чуднее того,
что ты делала. Нет, мол, голубка, ты меня уж ничем не удивишь!»
«
Что же, — думаю я, — матушка умерла праведницей, а кончина ее обратила беспокойного
и строптивого дядю моего к христианскому смирению. Благому духу моей матери это сладчайшая награда,
и не обязан ли я смотреть на все совершившееся как на исполнение предначертаний Промысла, ищущего каждой заблудшей овцы?»
— А какого-нибудь, — отвечает, — чтобы в именины или в рожденье… нагрянуть к вам с хлебом
и солью… А кстати, вы когда именинник? —
И тотчас
же сам
и отгадывать. —
Чего же, — говорит, — я, дурак, спрашиваю, будто я не знаю,
что четырнадцатого декабря?
«Да
и боже мой, — сообразил я вдруг, —
что же я за дурак такой,
что я боюсь той или другой половицы? Ведь если мне уж определено здесь провалиться, так все равно:
и весь диван, конечно, может провалиться!»
— Excusez ma femme.] но все это пока в сторону, а теперь к делу: бумага у меня для вас уже заготовлена;
что вам там таскаться в канцелярию? только выставить полк, в какой вы хотите, — заключил он, вытаскивая из-за лацкана сложенный лист бумаги,
и тотчас
же вписал там в пробеле имя какого-то гусарского полка, дал мне подписать
и, взяв ее обратно, сказал мне,
что я совершенно свободен
и должен только завтра
же обратиться к такому-то портному, состроить себе юнкерскую форму, а послезавтра опять явиться сюда к генералу, который сам отвезет меня
и отрекомендует моему полковому командиру.
— На
что же триста? Ты, милый друг, этак Петербургу цены портишь, — за триста тебя здесь теперь ведь на родной матери перевенчают
и в том тебе документ дадут.
—
Что же,
и прекрасно, — говорю, — пусть себе за другой труд берутся.
«Эк деньги-то, — подумал я про себя, — как у вас ныне при экономии дешевы», а, однако, записал десять рублей на «Комитет для обсуждения бесполезности некоторых обществ».
Что же,
и в самом деле это учреждение нужное.
Поэт того
же мнения,
что правда не годится,
и даже разъяснял мне, почему правды в литературе говорить не следует; это будто бы потому,
что «правда есть меч обоюдоострый»
и ею подчас может пользоваться
и правительство; честность, говорит, можно признавать только одну «абсолютную», которую может иметь
и вор,
и фальшивый монетчик.
— А
что же такое? Для утверждения в редакторстве у нас ведь пока еще в губернском правлении не свидетельствуют. Да
и что такое редактор? Редакторы есть всякие. Берем, батюшка, в этом примеры с наших заатлантических братий. А впрочем,
и прекрасно: весь вопрос в абсолютной честности: она литературу убивает, но зато злобу-с, злобу
и затмение в умах растит
и множит.
— Ну так как
же, мол, ты мне говоришь,
что никого нет? Я даже знаю этого Локоткова. (Это, если вы помните, тот самый мой старый товарищ,
что в гимназии француза дразнил
и в печки сало кидал.) Ты, — приказываю, — вели-ка мне завтра дрожки заложить: я к нему съезжу.
А кричат: «наш век! наш век!» Скажите
же, пожалуйста, в
чем же превосходство этого века пред веками Платона, Сократа, Сенеки, Плутарха, Канта
и Гегеля?
— Я вам на это, — говорит, — могу смело отвечать: я держусь самого простого мнения
и, как мне
и очень многим кажется, самого ясного: в экономии природы ничто не исчезает, никакая гадость; за
что же должно исчезнуть одно самое лучшее: начало, воодушевлявшее человека
и двигавшее его разум
и волю?
Но какие
же спиритские бредни, когда ведь он сам этой книги не читал
и даже не знает,
что Фламмарион профессор астрономии?
Но скажите, бога ради, разве меньшая несообразность утверждать,
что у человека нет свободной воли,
что он зависит от молекул
и от нервных узлов,
и в то
же самое время мстить ему за то,
что он думает или поступает так, а не этак?
Если все дело в наших молекулах
и нервах, то люди ни в
чем не виноваты, а если душевные движения их независимы, то «правители всегда впору своему народу», как сказал Монтескье; потом ведь…
что же такое
и сами правители?
А с другой стороны,
что же и присоветуешь, когда лафит
и коляска нужны?