Смех и горе
1871
Глава пятьдесят четвертая
Как я кончил читать, становой ко мне оборачивается и говорит:
— А что, я ведь прав: вам, конечно, будет приятно для бедного человечества поработать.
Я отвечаю, что он-то прав и что я действительно с удовольствием возьмусь за поручаемое мне дело и сделаю все, что в силах, но только жалею, что очень мало знаю условия теперешнего сельского быта в России, и добавил, что большой пользы надо бы ожидать лишь от таких людей, как он и другие, на глазах которых начались и совершаются все нынешние реформы.
— И, полноте! — отвечает становой, — да у меня-то о таких практических делах вовсе и соображения нет. Я вот больше все по этой части, — и он кивнул рукой на шкаф с книгами.
Нам подали чай, и мы сели за стол.
— Вам, — начинает становой, — можно очень позавидовать: вы, кажется, совсем определились.
Я посмотрел на него вопросительно. Он понял мое недоумение и сейчас объяснил:
— Я это сужу по вашим книгам, — у вас все более книги исторические.
— Это, — отвечаю, — книги подбора моего покойного дяди, а вы меня застали вот за «Душою животных» Вундта, — и показываю ему книгу.
— Не читал, — говорит, — да и не желаю. Господин Вундт очень односторонний мыслитель. Я читал «Тело и душа» Ульрици. Это гораздо лучше. Признавать душу у всех тварей это еще не бог весть какое свободомыслие, да и вовсе не ново. Преосвященный Иннокентий ведь тоже не отвергал души животных. Я слышал, что он об этом даже писал бывшему киевскому ректору Максимовичу, но что нам еще пока до душ животных, когда мы своей души не понимаем? Согласитесь — это важнее.
Я согласился, что стремление постичь свою душу очень важно.
— Очень рад, что вы так думаете, — отвечал становой, — а у нас этим важнейшим делом в жизни преступно пренебрегают. А кричат: «наш век! наш век!» Скажите же, пожалуйста, в чем же превосходство этого века пред веками Платона, Сократа, Сенеки, Плутарха, Канта и Гегеля? Что тогда стремились понять, за то теперь даже взяться не знают. Это ли прогресс!.. Нет-с: это регресс, и это еще Гавриилом Романовичем Державиным замечено и сказано в его оде «На счастие», что уж человечество теряет умственный устой: «Повисли в воздухе мартышки, и весь свет стал полосатый шут». Я понимаю прогресс по Спенсеру, то есть прогресс вижу в наисовершеннейшем раскрытии наших способностей; но этот «наш век» какие же раскрыл способности? Одни самые грубые. У нас тут доктор есть в городе, Алексей Иванович Отрожденский, прекрасный человек, честный и сведущий, — вам с ним даже не худо будет посоветоваться насчет врачебной части в селениях, — но ужасно грубый материалист. Даже странно: он знает, конечно, что в течение семи лет все материальное существо человека израсходывается и заменяется, а не может убедить себя в необходимости признать в человеке независимое начало, сохраняющее нам тождественность нашего сознания во всю жизнь. Какое отупение смысла! Это даже обидно, и мне очень неприятно. Я здоровья, видите, не богатырского и впечатлителен и от всех этаких вещей страдаю, а здесь особенно много охотников издеваться над вопросами духовного мира. Это, по-моему, не что иное, как невежество, распространяемое просвещением, и я оправдываю Льва Николаича Толстого, что он назвал печать «орудием невежества». По крайней мере по отношению к знаменитому «нашему веку» это очень верно. Предания и внутренний голос души ничего подобного не распространяют.
«Вот, — думаю, — какая птица ко мне залетела!»
— Вас, — говорю, — кажется, занимают философские вопросы.
— Да, немножко, сколько необходимо и сколько могу им отдать при моей службе; да и согласитесь, как ими не интересоваться: здесь живем минуту, а там вечность впереди нас и вечность позади нас, и что такое мы в этой экономии? Неужто ничто? Но тогда зачем же все хлопоты о правах, о справедливости? Зачем даже эти сегодняшние хлопоты об устройстве врачебной помощи? Тогда, все вздор, nihil. [Ничто – Лат.] Не все ли равно, так ли пропадут эфемериды или иначе? Минутой раньше или минутой позже, не все ли это равно? Родительское чувство или гуманность… Да и они ничтожны!.. Если дети наши мошки и жизнь их есть жизнь мошек или еще того менее, так о чем хлопотать? Родилось, умерло и пропало; а если все сразу умрут, и еще лучше, — и совсем не о чем будет хлопотать. А уж что касается до иных забот — о правах, о справедливости, о возмездии, об отмщении притеснителям и обо всем, о чем теперь все говорят и пишут, так это уж просто сумасшествие: стремиться к идеалам для того, что само в себе есть nihil!.. Я не понимаю такого идеализма при сознании своей случайности.
«Позвольте, да что же это за становой!»