Неточные совпадения
По мановению дворника прежде всех и проворнее всех поспешила исчезнуть под аркою ворот захожая публика, наслаждавшаяся par grâce [Бесплатно (франц.)] всеми вокальными и хореографическими талантами девочки
на ходулях; за публикой, сердито ворочая большими черными глазами в просторных орбитах, потянул, изнемогая под своей шарманкой, чахоточный жид, которому девочка только что успела передать выкинутый ей за окно пятак, и затем, уже сзади всех и спокойнее всех,
пошла сама девочка
на ходулях.
Токарное производство мужа после его смерти у Софьи Карловны не прекратилось и
шло точно так же, как и при покойнике, а
на другом окне магазина, в pendant [Т. е. в пару (франц.).] к вывеске о зонтиках, выступила другая, объявлявшая, что здесь чистят и переделывают соломенные шляпы, а также берут в починку резиновые калоши и клеят разбитое стекло.
У Иды Ивановны был высокий, строгий профиль, почти без кровинки во всем лице; открытый, благородный лоб ее был просто прекрасен, но его ледяное спокойствие действовало как-то очень странно; оно не говорило: «оставь надежду навсегда», но говорило: «прошу
на благородную дистанцию!» Небольшой тонкий нос Иды Ивановны
шел как нельзя более под стать ее холодному лбу; широко расставленные глубокие серые глаза смотрели умно и добро, но немножко иронически; а в бледных щеках и несколько узеньком подбородке было много какой-то пассивной силы, силы терпения.
Софья Карловна не ставила
Иду Ивановну никому в пример и даже не так, может быть, нежно любила ее, как Маню, но зато высоко ее уважала и скоро привыкла ничего не предпринимать и ни
на что не решаться без совета Иды.
Далее, в конце коридора, сейчас за комнатою девиц, была кухня, имевшая посредством особого коридорчика сообщение с мастерскою, где жил Герман Верман; а из кухни
на двор
шел особый черный ход с деревянным крылечком.
— Послушайте-ка! — позвала она меня к себе. — Вот умора-то! Бабушка
посылала Вермана купить канарейку с клеткой, и этот Соваж таки протащил ей эту клетку так, что никто ее не видал; бабушка теперь ни одной души не пускает к себе в комнату, а канарейка трещит
на весь дом, и Манька-плутовка догадывается,
на что эта канарейка. Преуморительно.
Истомин, как вежливый кавалер, пригласил
на одну кадриль и один вальс
Иду Ивановну и потом ангажировал
на следующий вальс Маню.
—
На ура
иду! — сказал он, сталкиваясь с Истоминым и, остановясь перед Манею, щелкнул каблуками и поклонился а là Кшесиньский.
В эту минуту ей хотелось посмеяться разом над madame Шульц и над Истоминым, и она оставила их постоять
на виду до тех пор, пока мешавшаяся Берта Ивановна раскраснелась до non plus ultra [Дальше
идти некуда (лат.).] и, наконец, крикнула...
— Хорошо же! — сказал Истомин и, сложив свои руки
на груди, стал полькировать с Бертой Ивановной по самой старинной моде. Развеселившаяся Берта не дала сконфузить своего кавалера: шаля, закинула она назад свои белые руки и
пошла в такт отступать. Гости опять начали им аплодировать и смеяться.
— Нет, батюшка мой,
на дуэль! и слушать ничего не хочу;
на дуэль! Помилуйте, совсем сбил бабу с толку: и по-русски плясать
пошла и сама его выбирает себе. Нет-с, мы-с тобой, родной мой, без дуэли не кончим!
Жена его спит
на лебяжьем пуху; купается в розовом масле, а ты…», да и
пойдет меня… мою свободу, мою свободу; будет мне в моих глазах же гадить!
Полоскание зуб совсем не задалось: сам Шульц встал после сна невеселый, мне тоже не хотелось ни пить, ни говорить; Берте Ивановне, очевидно, хотелось спать, а Ида с Маней пришли
на минутку и скоро стали снова прощаться. Я встал и
пошел вслед за ними. Шульц и не удерживал; он сам светил нам, пока мы надевали свои шубы, зевал и, закрывая рукою рот, говорил...
Дама, о которой
идет речь, беспрестанно путалась во всех своих положениях и кидалась из одной стороны в другую, как нарочно открывая кладбищенскому дьякону полнейшую возможность побивать ее
на всех пунктах.
— Я и то, Роман Прокофьич, им это, — отвечал натурщик. — Уговорились мы, Роман Прокофьич, — продолжал он, глядя
на меня, —
идти с ним, с этим Арешкой, в трактир… Чай, Роман Прокофьич, пить хотели. В третьей линии тут, изволите знать?
Не успели мы сделать несколько шагов к мосту, как нагнали
Иду Ивановну и Маню: они
шли за какими-то покупками
на Невский.
С этими словами она собрала горстью набросанную
на окне скорлупу, ссыпала ее проворно в тарелку и быстро
пошла навстречу матери. Софья Карловна действительно в это время входила в дверь магазина.
— Со мною, да, со мною! — лепетала Софья Карловна. — Да, да, ты со мною. А где же это моя немушка, — искала она глазами по комнате и, отпустив
Иду, взяла младшую дочь к себе
на колени. — Немуша моя! рыбка немая! что ты все молчишь, а? Когда ж ты у нас заговоришь-то? Роман Прокофьич! Когда она у нас заговорит? — обратилась опять старуха к Истомину, заправляя за уши выбежавшую косичку волос Мани. — Иденька, вели, мой друг, убирать чай!
— Мой идол… идол… и-д-о-л! — с страстным увлечением говорил маленький голос в минуту моего пробуждения. — Какой ты приятный, когда ты стоишь
на коленях!.. Как я люблю тебя, как много я тебе желаю счастья! Я верю, я просто чувствую, я знаю, что тебя ждет
слава; я знаю, что вся эта мелкая зависть перед тобою преклонится, и женщины толпами целыми будут любить тебя, боготворить, с ума сходить. Моя любовь читает все вперед, что будет; она чутка, мой друг! мой превосходный, мой божественный художник!
Не помню, я чего-то начиталась, усталая уснула и вижу, что
на тебе венок; и что тебя везут в какой-то колеснице; что женщины все
на коленях стоят перед тобою и говорят про что-то, про
славу, про любовь или еще про что-то… а я ничего не умею сказать тебе.
Боже! какие горести, какое зло ты можешь мне
послать, чтоб я забыла за ними благословлять тебя, если только один луч его
славы упадет
на мою голову?
— Поди, поди лучше сюда и сядь!.. Сиди и слушай, — начинал голос, — я не
пойду за тебя замуж ни за что; понимаешь: низа что
на свете! Пусть мать, пусть сестры, пусть бабушка, пусть все просят, пусть они стоят передо мною
на коленях, пускай умрут от горя — я не буду твоей женой… Я сделаю все, все, но твоего несчастья… нет… ни за что! нет, ни за что
на свете!
— А
на уроке. Уроки пения тут эти Шперлинги затеяли; оно, конечно, уроки обходятся недорого, потому что много их там — девиц двадцать или еще и больше разом собирается, только все это по вечерам… так, право, неприятно, что мочи нет.
Идет ребенок с одной девчонкой…
на улице можно ждать неприятностей.
На другое утро я уж совсем никак не мог подняться; прокинешься
на минуточку и опять сейчас одолевает тяжелая спячка. Я
послал за доктором и старался крепиться. Часу во втором ко мне вошел Истомин; он был необыкновенно счастлив и гадок; здоровое лицо его потеряло всю свою мягкость и сияло отвратительнейшим самодовольством.
Я долго смотрел
на безмолвного Германа, — и представьте себе, о чем размышлял я? Маня, вся только что разыгравшаяся сцена, все это улетело из моей головы, а я с непостижимейшим спокойствием вспомнил о том коренастом, малорослом германском дикаре, который в венском музее стоит перед долговязым римлянином, и мне становилось понятно, как этот коренастый дикарь мог побить и выгнать рослого, в
шлем и латы закованного потомка Германика и Агриппины.
Возвратясь домой, я не
пошел к Истомину. Было ясно, из-за чего он разыграл всю эту гадкую историю: ему вообразилось, что его женят
на Мане, и все это свидание счел за подготовительную сцену — за засаду. Досадно было, зачем же он
шел на это свидание? чего же он хотел, чего еще добивался от Мани?
Писали, какая была ночь, как вечер быстро сменился тьмою, как осторожно наши
шли обрывом взорванной скалы, как сшиблись в свалке и крикнул женский голос в толпе чеченцев; что
на этот голос из-за наших рядов вынесся находившийся в экспедиции художник И… что он рубил своих за бусурманку, с которой был знаком и считался кунаком ее брату, и что храбрейший офицер, какой-то N или Z ему в лицо стрелял в упор и если не убил его, так как пистолет случайно был лишь с холостым зарядом, то, верно, ослепил.
— Я полагаю, что ты еще,
слава богу, не русская барышня, чтобы не уметь говорить
на своем языке.
Со мною, разумеется, не было ничего, ни одного зильбергроша, потому что я
шла ведь, надеюсь, в семейный дом, а не
на складчину.
Вон
на пыльной дороге ряды перекрестных колей от тележных колес; по высокому рубежу куда-то спешит голубок и, беспрестанно путаясь ножками в травке,
идет поневоле развалистым шагом: он тащит в клюве ветку и высоко закидывает головку, чтоб перекинуть свою ношу через высокие стебли;
на вспаханном поле свищет овражек и, свистнув, тотчас же нырнет, а потом опять выскочит, сядет и утирается бархатной лапкой.
— Кончаю тем, что и за это не вправе обижаться, но только вот что: Каину угла-то ничьего не нужно… Прощайте, Бер, — вам здесь направо, а я
пойду налево — таким манером, даст господь, мы друг другу
на дороге не встретимся. Я, должно быть, уж не обойду вокруг света.
— Аминь —
иди, пока споткнешься
на свою могилу, — ответил ему Истомин и
пошел влево.
Шульцы ушли к себе довольно поздно; старуха оставила
Иду спать
на диване в своей комнате и несколько раз начинала беспокойно уверять ее, что кто-то стучится. Ида раз пять вставала и ходила удостовериться.
— Вы! вы! и вы! —
послала ему в напутствие Ида, и с этими словами, с этим взрывом гнева она уронила
на грудь голову, за нею уронила руки, вся пошатнулась набок всей своей стройной фигурой и заплакала целыми реками слез, ничего не видя, ничего не слыша и не сводя глаза с одной точки посередине пола.
И сказала Девора: хорошо,
пойду с тобой, но не тебе будет
слава на сем пути, а в руки женщины предаст Господь врага народа своего.
И
на том же самом месте, где списана песня Деворы, вечная книга уже начинает новую повесть: тут не десять тысяч мужей боятся
идти и зовут с собою женщину, а горсть в три сотни человек
идет и гонит несметный стан врагов своих.
Неточные совпадения
Вот, окружен своей дубравой, // Петровский замок. Мрачно он // Недавнею гордится
славой. // Напрасно ждал Наполеон, // Последним счастьем упоенный, // Москвы коленопреклоненной // С ключами старого Кремля; // Нет, не
пошла Москва моя // К нему с повинной головою. // Не праздник, не приемный дар, // Она готовила пожар // Нетерпеливому герою. // Отселе, в думу погружен, // Глядел
на грозный пламень он.
Ее сомнения смущают: // «
Пойду ль вперед,
пойду ль назад?.. // Его здесь нет. Меня не знают… // Взгляну
на дом,
на этот сад». // И вот с холма Татьяна сходит, // Едва дыша; кругом обводит // Недоуменья полный взор… // И входит
на пустынный двор. // К ней, лая, кинулись собаки. //
На крик испуганный ея // Ребят дворовая семья // Сбежалась шумно. Не без драки // Мальчишки разогнали псов, // Взяв барышню под свой покров.
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами // В то время
на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом //
Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви в знойный день // Давать насильственную тень.
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. //
Идет,
на мертвеца похожий. // Нет ни одной души в прихожей. // Он в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит, не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись
на руку щекой.
Прощай, свидетель падшей
славы, // Петровский замок. Ну! не стой, //
Пошел! Уже столпы заставы // Белеют; вот уж по Тверской // Возок несется чрез ухабы. // Мелькают мимо будки, бабы, // Мальчишки, лавки, фонари, // Дворцы, сады, монастыри, // Бухарцы, сани, огороды, // Купцы, лачужки, мужики, // Бульвары, башни, казаки, // Аптеки, магазины моды, // Балконы, львы
на воротах // И стаи галок
на крестах.