Неточные совпадения
Перелом этот выразился
тем, что неудержимая резвость и беспечная веселость Мани вдруг оставили ее, словно отлетели: легла спать вечером одна девушка, встала
другая.
Один раз летом возвращался я откуда-то из-за Невы; погода была ясная и жаркая; но вдруг с Ладоги дохнул ветер; в воздухе затряслось, зашумело; небо нахмурилось, волны по Неве сразу метнулись, как бешеные; набежал настоящий шквал, и ялик, на котором я переправлялся к Румянцевской площади, зашвыряло так, что я едва держался, а у гребца
то одно,
то другое весло, не попадая в воду и сухо вертясь в уключинах, звонко ударялось по бортам.
Обе они были не девочки и не девушки, а среднее между
тем и
другим, как говорят — подросточки.
На
другое утро ко мне зашел незнакомый, очень щеголевато и в
то же время очень солидно одетый, плотный, коротко остриженный господин с здоровым смуглым лицом, бархатными бакенбардами и очень хорошими черными глазами.
Ссор и неладов у этого супружества никогда не бывало. Ибо если иногда Берта Ивановна, отягощаясь далеко за полночь заходившими у мужа пирушками, и говорила ему по-немецки: «Лучше бы они, Фриц, пораньше к тебе собирались»,
то Фридрих Фридрихович обыкновенно отвечал на это своей жене по-русски: «Эй, Берта Ивановна, смотрите, чтобы мы с вами, мой
друг, как-нибудь не поссорились!» — и
тем все дело и кончалось.
Все это вместе взятое, с одной стороны, делало Истомина уже в
то время лицом довольно интересным, а с
другой — снабжало его кучею врагов и завистников, которых всегда так легко приобретает себе всякое дарование не только в среде собратий по профессии, но и вообще у всего мещанствующего разума, живо чувствующего бессилие своей практической лошади перед огневым конем таланта.
Талантливости Истомина не отвергал никто, но одни находили, что талантливость эта все-таки не имеет
того значения, которое придают ей;
другие утверждали, что талант Истомина сам по себе велик, но что он принимает ложное направление; что деньги и покровительства губят его, а в это время Истомин вышел в свет с
другою работою, показавшею, что талант его не губится ни знакомствами, ни деньгами, и его завистники обратились в злейших его врагов.
— Нехорошая дыня, — сказала она, протягивая мне ломтик в своей тонкой белой руке, и в
то же время сама начала
другой.
Это еще не решено, да и вряд ли когда-нибудь будет решено, почему с одним человеком почти ни с
того ни с сего легко сходишься, сам
того не замечая, а с
другим ни от
того ни от сего, при всех усилиях сойтись, никак не сойдешься.
Она плавала в глубине, видала, как в воду опускается столб лунного света, слышала на берегах шум
другой жизни; над головою ее пробегали корабли, отрезавшие лунный свет от дна речного; но она ничего, решительно ничего не видала, кроме
того, что там есть у них под водою.
Мужчины все ели очень прилежно, но Ида Ивановна все-таки наблюдала за ними и, стоя у стола, беспрестанно подкладывала
то тому,
то другому новые порции.
Фридрих Фридрихович не уступал свояченице: как она угощала всех яствами, так он еще усерднее наливал гостей
то тем,
то другим вином. Даже когда пустые блюда совсем сошли со стола и половина Маничкиного торта была проглочена с шампанским, Фридрих Фридрихович и тогда все-таки не давал нам отдыха.
— Ничего, господин пастор, ничего; это вас подкрепит, — убеждал Шульц и, дополнив стакан его аугсбургского преподобия, относился с
теми же доводами к
другим.
Теперь эта слабость Шульца разжигала в нем желание во что бы
то ни стало показать своим, что этот замечательный художник Истомин ему, Фридриху Шульцу, приходится самый близкий
друг и приятель.
Если брать мерилом дружбы деньги, что, может статься, будет и не совсем неосновательно,
то если бы Истомин попросил у Шульца взаймы на слово десять тысяч рублей, Шульц бы только обрадовался возможности услужить ими своему
другу; если бы у него на этот случай не было в руках таких денег,
то он достал бы их для
друга со дна моря.
Должно признаться, что некоторые из них достигают в этом искусстве до такого совершенства, что действительно утрачивают, наконец, всякую способность понимать свое время: один такой оригинал, выползая на минуту из своей раковины, положим, не находит для себя безопасным ни одного кресла в театре;
другой стремглав бежит от извозчика, который по ошибке завернет с ним не в
тот переулок, куда ему сказано; третий огулом смущается от взгляда каждого человека, и все они вместе готовы сжечь целый исторический труд свой, если на них искоса посмотрит кухарка, подавшая приготовленное для них жаркое.
Каковы бы ни были свойства
тех печальных случайностей, которые дали строителю академии Кокоринову мысль, совершив свою работу, удавиться в построенных им стенах, а великому в истории русского искусства Карлу Брюллову
другую, несколько банальную мысль снять на границе России белье, платье и обувь и нагишом перейти в Европу, где его иностранные
друзья приготовили ему новое, не бывавшее в России платье, — тут, в обеих этих выходках — строителя академии и знаменитейшего из ее профессоров, есть что-то, отчего можно задуматься.
— Художник-с, — начал Фридрих Фридрихович, не отвечая Истомину и касаясь теперь руки солидного гостя, — совсем особое дело. Художник, поэт, литератор, музыкант — это совсем не фамилийные люди. Это совсем, совсем не фамилийные люди! Им нужно… это… впечатление, а не
то, что нам с вами. У нас с вами, батюшка мой, что жена-то? копилка, копилка. Ну, а их одна вдохновляет так,
другая — иначе, их дело такое, а не
то что по-нашему: сидеть да женины ноги греть. Это совсем не
то, что мы с вами: им жен не нужно.
Ни
та, ни
другая не отвечали ему ни слова.
Через полчаса я видел, как Истомин, будто ни в чем не бывало, живо и весело ходил по зале. С обеих сторон у его локтей бегали за ним две дамы: одна была
та самая, что курила крепкую сигару и спорила,
другая — мне вовсе незнакомая. Обе они залезали Истомину в глаза и просили у него позволения посетить его мастерскую, от чего он упорно отказывался и, надо полагать, очень смешил их, потому что обе они беспрестанно хохотали.
— Ну, как же вы не знаете, что есть такая игра, что выходят
друг к
другу два человека с свечами и один говорит: «Папа болен», а
другой отвечает: «Папа умер», и оба должны не рассмеяться, а кто рассмеется,
тот папа и дает фант. А дальше?
Если вам, читатель, случалось разговаривать рядом с комнатой, в которой сидят двое влюбленных, или если вам случалось беседовать с женщиной, с которой говорить хочется и нужно, чтобы
другие слышали, что вы не молчите, а в
то же время не слыхали, о чем вы говорите с нею, так вам об этом нечего рассказывать.
Ужасно тяжело было мне всех их видеть и думать: «ах,
друзья, не знаете вы, какая над вами беда рухнула!» Что же касается до самой Мани,
то кроткая, всегда мало говорившая, всегда молчаливая девушка ничем не выдавала своего душевного состояния: она только прозрачнела, слегка желтела, как топаз, и Софья Карловна не раз при мне печалилась, что у Мани волосы начали ужасно сечься и падать.
Густыми сумерками на
другой день слышу у себя звонок, этакий довольно нерешительный и довольно слабый звонок, а вслед за
тем легкие, торопливые шаги, и в мою комнату не вошла, а вбежала Маничка Норк.
Много дней кряду она провела в постоянном забытьи и без сознания; к этому присоединились
другие явления, заставлявшие всех беспрестанно ждать еще худшего и опасаться
то за Манину жизнь,
то за се рассудок.
Насколько это чувство можно было анализировать в Мане, оно имело что-то очень много общего с отношениями некоторых молодых религиозных и несчастных в семье русских женщин к их духовным отцам; но, с
другой стороны, это было что-то не
то.
Истомин ни о
тех, ни о
другой не заговаривал, а я не находил удобным наводить его теперь на этот разговор.
— Оттого, господин Шульц, что несколько раз хотел быть как следует честным человеком, и мне это никогда не удавалось, — теперь охоты более к этому не имею. Еще оттого, господин Шульц, что не стоит быть честным человеком, и, наконец, оттого, господин Шульц, что быть честным человеком значит или быть дураком, или походить на вас, а я не хочу ни
того, ни
другого.
— Ну, к несчастью, не всякий человек умеет не охлаждаться. Вы виноваты в
другом: в вашем недостойном вчерашнем подозрении; но не будем лучше говорить об этом. Я пришла не за
тем, чтобы вынесть от вас в моем сердце вражду, а я тоже человек и… не трогайте этого лучше.
Этак говорили скептики, но как скептиков даже и в Германии меньше, чем легковерных,
то легковерные их перекричали и решили на
том, что «а вот же купил!» Но это уж были старые споры; теперь говорилось только о
том, что эта жена умирает у Бера, в его волчьей норе, и что он, наконец, решился вывезти ее, дать ей вздохнуть
другим воздухом, показать ее людям.
Лошади сильные, крепкие как львы, вороные и все покрытые серебряною пылью инея, насевшего на их потную шерсть, стоят тихо, как вкопанные; только седые, заиндевевшие гривы их топорщатся на морозе, и из ноздрей у них вылетают четыре дымные трубы, широко расходящиеся и исчезающие высоко в тихом, морозном воздухе; сани с непомерно высоким передним щитком похожи на адскую колесницу; страшный пес напоминает Цербера: когда он встает, луна бросает на него тень так странно, что у него вдруг являются три головы: одна смотрит на поле, с которого приехали все эти странные существа,
другая на лошадей, а третья — на
тех, кто на нее смотрит.
Если бы я искал случая подражать, в чем меня так любезно упрекают добрые
друзья мои,
то я мог бы списать здесь целую картину у Вальтер Скотта, и она пришлась бы сюда как нельзя более кстати.
— С тобою в провожатые я не пошлю своих упреков. Я виноват во всем. Я думал, если я соединю в одном гнезде два горя, два духа, у которых общего так мало с миром, как у меня и у тебя,
то наконец они поймут
друг друга. Я, сирота седой, хотел ожить, глядясь в твои глаза, Мария, и как урод обезобразил зеркало своим лицом. Не ожил я, и ты завяла. Ты хочешь умереть, а я хочу тебе дать жизнь. Хотела бы ты жить с ним? с
тем… кого любила?
— Кончаю
тем, что и за это не вправе обижаться, но только вот что: Каину угла-то ничьего не нужно… Прощайте, Бер, — вам здесь направо, а я пойду налево — таким манером, даст господь, мы
друг другу на дороге не встретимся. Я, должно быть, уж не обойду вокруг света.
Ида знала эту доску, знала, что за нею несколько выше скоро выдвинется
другая, потом третья, и каждая будет выдвигаться одна после
другой, и каждая будет,
то целыми тонами,
то полутонами светлей нижней, и, наконец, на самом верху, вслед за полосами, подобными прозрачнейшему розовому крепу, на мгновение сверкнет самая странная — белая, словно стальная пружина, только что нагретая в белокалильном пламени, и когда она явится,
то все эти доски вдруг сдвинутся, как легкие дощечки зеленых жалюзи в окне опочивального покоя, и плотно закроются двери в небо.
Оживляется Ида, читая об этом страшном подходе героев с светильниками, опущенными в глиняные кувшины; тише дышит больная старушка, в сотый раз слушающая эту историю, и поворачивает к свету свое лицо; и ныне, как в детстве, она ждет, когда разлетится в черепья кувшин Гедеонов, и за ним треснут
другие кувшины, и разольется во
тьме полуночи свет, в них скрытый…
Пешеход даже часто останавливается здесь, перед окнами Шульцевой залы, и иногда в темный вечер их столкнется здесь и двое и трое:
тот — из Уфы,
другой — из Киева, а третий — из дальней Тюмени, и каждый, стоя здесь, на этом тротуаре, переживает хотя одну из
тех минут, когда собственная душа его была младенчески чиста и раскрывалась для восприятия благого слова, как чашечка ландыша раскрывается зарею для принятия капли питающей росы.