Неточные совпадения
Одинокая старушка еще более сиротела, отпуская сына в чужие края; князю тоже было жалко покинуть
мать, и он уговорил
ее ехать вместе в Париж.
Аню княгиня, к крайнему прискорбию
ее матери, тоже увезла с собою.
С тех пор, как
ее маленьким дитятей вывезли за границу, раз в год, когда княгиня получала из имения бумаги, прочитывая управительские отчеты,
она обыкновенно говорила: «Твоя
мать, Аня, здорова», и тем ограничивались сведения Ани о
ее матери.
Когда девочке было шесть лет, княгиня, читая вновь полученный
ею отчет, сказала: «Твоя
мать, Аня, здорова, и…», и на этом и княгиня поперхнулась.
Ночью сквозь сон
ей слышалось, что княгиня как будто дурно говорила о
ее матери с своею старой горничной; будто упрекала
ее в чем-то против Михайлиньки, сердилась и обещала немедленно велеть рассчитать молодого, белокурого швейцарца Траппа, управлявшего в селе заведенной князем ковровой фабрикой.
Аня решительно не понимала, чем
ее мать оскорбила покойного Михайлушку и зачем тут при этой смете приходился белокурый швейцарец Трапп;
она только радовалась, что у
нее есть очень маленькая сестрица, которую, верно, можно купать, пеленать, нянчить и производить над
ней другие подобные интересные операции.
Этот очаровательно красивый мальчик был страшно привязан к своей благочестивой
матери и вследствие этой страстности сам пристрастился к
ее образу жизни и занятиям.
Торопливо протирая сонные глазенки, вскакивал он при первом движении
матери в полуночи; стоя на коленях, лепетал он за
нею слова вдохновенных молитв Сирина, Дамаскина и, шатаясь, выстаивал долгий час монастырской полунощницы.
Она с самого раннего детства была поилицей и кормилицей целой семьи, в которой, кроме
матери и сестры, были еще грызуны в виде разбитого параличом и жизнью отца и двух младших братьев.
Главным и единственным
ее средством в это время была «Юлочка», и Юлочка, ценою собственного глубокого нравственного развращения, вывезла на своих детских плечах и
мать, и отца, и сестру, и братьев.
Начавшееся с этих пор христорадничанье и нищебродство Юлочки не прекращалось до того самого дня, в который мы встречаем
ее въезжающей в разлатом возке с сестрою,
матерью и младшим братом Петрушей в Москву.
Юлочка все это слагала в своем сердце, ненавидела надменных богачей и кланялась им, унижалась, лизала их руки, лгала
матери, стала низкой, гадкой лгуньей; но очень долго никто не замечал этого, и даже сама
мать, которая учила Юлочку лгать и притворяться, кажется, не знала, что
она из
нее делает; и
она только похваливала
ее ум и расторопность.
В остальное же время они нередко были даже открытыми врагами друг другу: Юла мстила
матери за свои унижения—та
ей не верила, видя, что дочь начала далеко превосходить
ее в искусстве лгать и притворяться.
Она верила, что
мать может что-нибудь вымозжить, но ей-то, Юлочке, в этом было очень немного радости.
Юлия Азовцова растолковала
матери, что Викторинушка уж велика, чтобы
ее отдавать в пансион; что можно найти просто какого-нибудь недорогого учителя далеко дешевле, чем за триста рублей, и учить
ее дома.
Так это дело и прошло, и кануло, и забылось, а через месяц в доме Азовцовых появилась пожилая благородная девушка Аксинья Тимофеевна, и тут вдруг, с речей этой злополучной Аксиньи Тимофеевны оказалось, что Юлия давно благодетельствовала этой девушке втайне от
матери, и что горькие слезы, которые месяц тому назад у
нее заметил Долинский, были пролиты
ею, Юлией, от оскорблений, сделанных
матерью за то, что
она, Юлия, движимая чувством сострадания, чтобы выручить эту самую Аксинью Тимофеевну, отдала
ей заложить свой единственный меховой салоп, справленный
ей благодетелями.
— Темно совсем; я думаю, скоро должны придти ото всенощной, — проговорила
она и стала листать книжку, с очевидным желанием скрыть от
матери и сестры свою горячую сцену и придать картине самый спокойный характер.
—
Мать! Моя
мать твердит, что я обязана
ей жизнью и должна заплатить
ей за то, что
она выучила меня побираться и… да, наконец, ведь
она же не слепа, в самом деле, Нестор Игнатьич! Ведь
она ж видит, в какие меня ставят положения.
— Делайте, что вам говорят, — ответила Юлинька и, бросив на
мать совершенно холодный и равнодушный взгляд, села писать Усте ласковое письмо о
ее непростительной легковерности.
Мать и сестру
она оставила при себе, находя, что этак будет приличнее и экономнее.
По
ее соображениям, это был хороший и верный метод обезличить кроткого мужа, насколько нужно, чтобы распоряжаться по собственному усмотрению, и в то же время довести свою
мать до совершенной остылицы мужу и в удобную минуту немножко поптстить его, так, чтобы не
она, а он бы выгнал матроску и Викторинушку из дома.
Тут у
нее в этой болезни оказались виноватыми все, кроме
ее самой:
мать, что не удержала; акушерка — что не предупредила, и муж, должно быть, в том, что не вернул
ее домой за ухо.
Долинский хотел очертить свою
мать и свое детское житье в киевском Печерске в двух словах, но увлекаясь, начал описывать самые мелочные подробности этого житья с такою полнотою и ясностью, что перед Дорою проходила вся его жизнь;
ей казалось, что, лежа здесь, в Ницце, на берегу моря,
она слышит из-за синих ниццских скал мелодический гул колоколов Печерской лавры и видит живую Ульяну Петровну, у которой никто не может ничего украсть, потому что всякий, не крадучи, может взять у
нее все, что ему нужно.
— Молись, молись. Пьеро, за своего отца! Молись за
мать твою! Молись за нас, Аделиночка! — говорила Жервеза, плача и прижимая к себе обхвативших
ее детей.
Семейство это состояло из
матери, происходящей от древнего русского княжеского рода, сына — молодого человека, очень умного и непомерно строгого, да дочери, которая под Новый год была в магазине «M-me Annette» и вызвалась передать
ее поклон Даше и Долинскому.
— Говорит, что все они — эти несчастные декабристы, которые были вместе, иначе
ее и не звали, как
матерью: идем, говорит, бывало, на работу из казармы — зимою, в поле темно еще, а
она сидит на снежку с корзиной и лепешки нам раздает — всякому по лепешке. А мы, бывало: мама, мама, мама, наша родная, кричим и лезем хоть на лету ручку
ее поцеловать.
Он совсем видел эту широкую пойму, эти песчаные острова, заросшие густой лозою, которой вольнолюбивый черторей каждую полночь начинает рассказывать про ту чудную долю — минувшую, когда пойма целым Днепром умывалась, а в головы горы клала и степью укрывалась; видел он и темный, черный бор, заканчивающий картину; он совсем видел Анну Михайловну, слышал, что
она говорит, знал, что
она думает; он видел
мать и чувствовал
ее присутствие; с ним неразлучна была Дора.
Она взяла их к себе и возится с ними как лучшая
мать.