Неточные совпадения
Только
в первой зале, где слабые нервы поражаются ужасной картиной потопа, и
другою, не менее ужасной картиной предательского убийства — было просторнее.
В карете, vis-а-vis [Лицом к лицу (Франц.)] против нового пассажира, сидели две дамы, из которых одна была закрыта густым черным вуалем, а
в другой он тотчас же узнал луврскую ундину; только она теперь казалась раздраженной и даже сердитой.
Князь Сурский
в деревне явился совершенно
другим человеком, чем был
в столице.
В имении князя случалось, что один вешался,
другой резался, третий бросался с высокой плотины
в мутную вонючую воду тинистого, мелкого пруда.
Князь задыхался от ярости. Перед крыльцом и на конюшне наказывали гонцов и
других людей, виновных
в упуске из рук дерзкого янки, а князь, как дикий зверь, с пеною у рта и красными глазами метался по своему кабинету. Он рвал на себе волосы, швырял и ломал вещи, ругался страшными словами.
Через два года княгиню посетило новое горе: ее сын с невесткой умерли
друг за
другом в течение одной недели, и осиротелая, древняя старушка снова осталась и воспитательницей и главной опекуншею малолетнего внука.
Между сестрами завязалась живая переписка: Аня заочно пристрастилась к Дорушке; та ей взаимно, из своей степной глуши, платила самой горячей любовью. Преобладающим стремлением девочек стало страстное желание увидаться
друг с
другом. Княгиня и слышать не хотела о том, чтобы отпустить шестнадцатилетнюю Аню из Парижа
в какую-то глухую степную деревню.
Благодаря внимательности и благоразумию бездетной и очень прямо смотревшей на жизнь жены управителя, у которой выросла Дора, она была развита не по летам, и Анна Михайловна нашла
в своей маленькой сестрице
друга, уже способного понять всякую мысль и отозваться на каждое чувство.
— Зачем, — говорила она, — его,
друга нашего, смущать нашими глупыми слезами? Пусть тих и мирен будет путь его
в селения праведных.
В какой мере это портило характер Нестора Игнатьевича, или способствовало лучшей выработке одних его сторон насчет угнетения
других — судить было невозможно, потому что Долинский почти не жил с людьми; но он сам часто вздыхал и ужасался, считая себя человеком совершенно неспособным к самостоятельной жизни.
Ее нельзя было назвать особенной умницей, но она, несомненно, владела всеми теми способностями ума, которые нужны для того, чтобы хитрить, чтобы расчищать себе
в жизни дорожку и сдвигать с нее
других самым тихим и незаметным манером.
Один такой ее
Друг, некая бедная купеческая девушка Устинька, целые годы служила Юлии Азовцовой для сбрасывания на нее всякого copy и гадостей, и, благодаря ей, невинно утратила репутацию, столь важную
в узеньком кружке бедного городишка.
В остальное же время они нередко были даже открытыми врагами
друг другу: Юла мстила матери за свои унижения—та ей не верила, видя, что дочь начала далеко превосходить ее
в искусстве лгать и притворяться.
Не прошло двух месяцев со дня их первого знакомства, как Долинский стал находить удовольствие сидеть и молчать вдвоем с Юлией; еще долее они стали незаметно высказывать
друг другу свои молчаливые размышления и находить
в них стройную гармонию.
— И нет достойной души, которая исторгла бы этого ангела, — говорила она
в другой раз. — Подлые все нынче люди стали, интересаны.
Долинский пошел
в другую комнату и вернулся со свечою и стаканом воды.
— Что ж тут, Нестор Игнатьич, странного? Я очень хорошо знаю, что на мне ни один порядочный человек не может жениться, а
другого выхода мне нет… решительно нет! — отвечала Юлия с сильным напряжением
в голосе.
— И полюбила вас… не как
друга, не как брата, а… (Долинский совершенно смутился). — Юлинька быстро схватила его снова за руку, еще сильнее сжала ее
в своих руках и со слезами
в голосе договорила, — а как моего нравственного спасителя и теперь еще, может быть,
в последний раз, ищу у вас, Нестор Игнатьич, спасения.
Что видит
в нем моя мать и почему предпочитает его всем
другим женихам, которые мне здесь надоедают, и между которыми есть люди очень богатые, просвещенные и с прекрасным светским положением?
А между тем Юлинька никак не могла полюбить своего мужа, потому что женщины ее закала не терпят, даже презирают
в мужчинах характеры искренние и добрые, и эффектный порок для них гораздо привлекательнее; а о том, чтобы щадить мужа, хоть не любя, но уважая его, Юлинька, конечно, вовсе и не думала: окончив одну комедию, она бросалась за
другою и входила
в свою роль.
Приехав
в Петербург, он никуда не пошел с письмами благодетелей, но освежился, одумался и
в откровенную минуту высказал все свое горе одному старому своему детскому товарищу, земляку и
другу, художнику Илье Макаровичу Журавке, человеку очень доброму, пылкому, суетливому и немножко смешному.
Я хочу только, чтобы мы, как люди совершенно несходных характеров и убеждений, не мешали
друг другу, и вы сами вскоре увидите, что для вас
в этом нет решительно никакой потери.
— Вот и она, — сказала Анна Михайловна. На пороге показалась Дорушка
в легком белом платье со своими оригинальными красноватыми кудрями, распущенными по воле, со снятой с головы соломенной шляпой
в одной руке и с картонкой
в другой.
—
В таком случае, Полканушка, дай лапу. Анна Михайловна неодобрительно качнула головою, на что не обратили внимания ни Долинский, ни Дорушка, крепко и весело сжимавшие поданные
друг другу руки.
— Это
в первый раз случилось, но, впрочем, вот видишь, как все хорошо вышло: теперь у меня есть русский
друг в Париже. Ведь, мы
друзья, правда?
Мрачное настроение духа,
в котором Дорушка, по ее собственным словам, была грозна и величественна, во все это время не приходило к ней ни разу, но она иногда очень упорно молчала час и
другой, и потом вдруг разрешалась вопросом, показывавшим, что она все это время думала о Долинском.
— Что ж тут такого обидного для Нестора Игнатьича
в моем вопросе? Дело ясное, что если люди по собственной воле четыре года кряду
друг с
другом не видятся, так они
друг друга не любят. Любя—нельзя
друг к
другу не рваться.
Он сдал комиссионеру все покупки, которые нужно было переслать Анне Михайловне через все таможенные мытарства
в Петербург; даже помогал им укладывать чемоданы; сам напрашивался на разные мелкие поручения и вообще расставался с ними, как с самыми добрыми и близкими
друзьями, но без всякой особенной грусти, без горя и досады.
«Вернуться бы уж, что ли, самому
в Россию?» — подумал он, лежа на
другое утро
в постели.
Mademoiselle Alexandrine тотчас же, очень ловко и с большим достоинством, удостоила Долинского легкого поклона, и так произнесла свое bonsoir, monsieur, [Добрый вечер, сударь (франц.).] что Долинский не вообразил себя
в Париже только потому, что глаза его
в эту минуту остановились на невозможных архитектурных украшениях трех
других девушек, очевидно стремившихся, во что бы то ни стало, не только догнать, но и далеко превзойти и хохол, и чертообразность сетки, всегда столь ненавистной русской швее «француженки».
В другом конце стола, против кресла, на котором сидела mademoiselle Alexandrine, стояло точно такое же
другое пустое кресло.
Тотчас за мастерской у Анны Михайловны шел небольшой коридор,
в одном конце которого была кухня и черный ход на двор, а
в другом две большие, светлые комнаты, которые Анна Михайловна хотела кому-нибудь отдать, чтобы облегчить себе плату за весьма дорогую квартиру.
В ней были четыре двери: одна, как сказано, вела
в коридор;
другая—
в одну из комнат, назначенных
в наймы, третья
в спальню Анны Михайловны, а Четвертая
в уютную комнату Доры.
— Ну, и выпили, и работу взял. Ведь нельзя же!.. А тут вспомнил, Несторка тут меня ждет!
Друг, говорю, ко мне приехал неожиданно; позвольте, говорю, мне
в долг пару бутыльченок шампанского. И уж извините, кумушка, две бутыльченки мы разопьем! Вот они, канашки французские! — воскликнул Журавка, торжественно вынимая из-под пальто две засмоленные бутылки.
— Это,
друг, ничего, пьян я, или не пьян — это мое дело; пьян да умен, два угодья
в нем, а ты им… братом будь. — Минут пять приятели проехали молча, и Журавка опять начал...
На
другой день, часу
в двенадцатом, Долинский переехал к Прохоровым и прочно водворился у них на жительстве.
Нынче на них смотрят с тем же равнодушием, с каким смотрят на догорающий дом, около которого обломаны все постройки и огонь ничему по соседству сообщиться не может; но было
другое, старое время, года три-четыре назад, когда и у нас
в Петербурге и даже частью
в просторной Москве на Неглинной без этих людей, как говорят, и вода не святилась.
— Что? Свезут
в сумасшедший дом. Все же, говори. вам, это гораздо лучше, чем целый век слушать учителей. сбиться с толку и сделаться пешкой, которую, пожалуй, еще
другие, чего доброго, слушать станут. Я жизни слушаюсь.
— Очень жаль, но я бы нашла себе
другое дело. Не только света, что
в окне.
— Да хотя бы-с и о себе! Пора, наконец, похлопотать и о себе, когда на нас ложится весь труд и тяжесть заработка; а женщины живут
в тягость и себе, и
другим — ничего не делают. Вопрос женский — общий вопрос.
Так прошел целый год. Все были счастливы, всем жилось хорошо, все были довольны
друг другом. Илья Макарович, забегая раза два
в неделю хватить водчонки, говорил Долинскому...
— Да никакому, мой
друг! Я так себе, бог знает, что сболтнула, — отвечала Дорушка и, возвратясь, поцеловала сестру
в лоб и ласково разгладила ее волосы.
Чтобы положить конец этому прению и не потерять редкого
в эту пору хорошего дня, Долинский, допив свою чашку, тихонько вышел и возвратился
в столовую
в пальто и
в шляпе: на одной руке его была перекинута драповая тальма Доры, а
в другой он бережно держал ее серенькую касторовую шляпу с черными марабу.
В то же время звездное покрывало ловко отодвинуло Анну Михайловну и взялось за
другую руку Долинского.
Единственной разницей
в их теперешних отношениях от прежнего было то, что они знали из уст
Друг друга о взаимной любви, нежно лелеяли свое чувство, «бледнели и гасли», ставя
в этом свое блаженство.
Даша была необыкновенно занята и оживлена; она хлопотала обо всем, начиная с башмака невест и до каждого бантика
в их головных уборах. Наряды были подарены невестам Анной Михайловной и частью Дорой, из ее собственного заработка. Она также сделала на свой счет два самых скромных, совершенно одинаковых белых платья для себя, и для своего
друга—Анны Анисимовны. Дорушка и Анна Анисимовна, обе были одеты одинаково, как две родные сестры.
— Голубиное сердце, — добавила Анна Михайловна.
В другой раз Даше все казалось, что о ней никто не хочет позаботиться, что ее все бросили.
Но вечером они разговора не завели; не завели они этого разговора и на
другой, и на третий, и на десятый вечер. Все смелости у них недоставало. Даше, между тем, стало как будто полегче. Она вставала с постели и ходила по комнате. Доктор был еще два раза, торопил отправлением больной
в Италию и подтрунивал над нерешимостью Анны Михайловны. Приехав
в третий раз, он сказал, что решительно весны упускать нельзя и, поговорив с больной
в очень удобную минуту, сказал ей...
Не успел он взяться за ручку, как дверь сама отворилась и ему предстала Дорушка,
в белом пеньюаре и
в больших теплых вязаных сапогах.
В одной руке она держала свечку, а
другою опиралась на палочку.
Долинский взял саквояж
в одну руку и подал Даше
другую. Они вышли вместе, а Анна Михайловна пошла за ними. У барьера ее не пустили, и она остановилась против вагона,
в который вошли Долинский с Дорой. Усевшись, они выглянули
в окно. Анна Михайловна стояла прямо перед окном
в двух шагах. Их разделял барьер и узенький проход.
В глазах Анны Михайловны еще дрожали слезы, но она была покойнее, как часто успокаиваются люди
в самую последнюю минуту разлуки.
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду
в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный
друг, желанный
друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Он
в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, //
В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; //
В одном нашел тетрадь расхода, //
В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, //
В иные книги не глядел.
Но
в них не видно перемены; // Всё
в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё тот же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё то же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так же глуп, // Семен Петрович так же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё тот же
друг мосье Финмуш, // И тот же шпиц, и тот же муж; // А он, всё клуба член исправный, // Всё так же смирен, так же глух // И так же ест и пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. //
Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… //
В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще
в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Вот время: добрые ленивцы, // Эпикурейцы-мудрецы, // Вы, равнодушные счастливцы, // Вы, школы Левшина птенцы, // Вы, деревенские Приамы, // И вы, чувствительные дамы, // Весна
в деревню вас зовет, // Пора тепла, цветов, работ, // Пора гуляний вдохновенных // И соблазнительных ночей. //
В поля,
друзья! скорей, скорей, //
В каретах, тяжко нагруженных, // На долгих иль на почтовых // Тянитесь из застав градских.