Неточные совпадения
«Это что за невидаль: „Вечера на хуторе близ Диканьки“? Что это за „Вечера“? И швырнул
в свет какой-то пасичник! Слава богу! еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы
в чернилах! Дернула же охота и пасичника потащиться вслед за
другими! Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть
в нее».
Не говоря ни слова, встал он с места, расставил ноги свои посереди комнаты, нагнул голову немного вперед, засунул руку
в задний карман горохового кафтана своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и всё ни слова; да как полез
в другой карман и вынул синий
в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли еще не поговорку: «Не мечите бисер перед свиньями»…
Пусть лучше, как доживу, если даст Бог, до нового году и выпущу
другую книжку, тогда можно будет постращать выходцами с того света и дивами, какие творились
в старину
в православной стороне нашей.
Своенравная, как она
в те упоительные часы, когда верное зеркало так завидно заключает
в себе ее полное гордости и ослепительного блеска чело, лилейные плечи и мраморную шею, осененную темною, упавшею с русой головы волною, когда с презрением кидает одни украшения, чтобы заменить их
другими, и капризам ее конца нет, — она почти каждый год переменяла свои окрестности, выбирая себе новый путь и окружая себя новыми, разнообразными ландшафтами.
— Так ты думаешь, земляк, что плохо пойдет наша пшеница? — говорил человек, с вида похожий на заезжего мещанина, обитателя какого-нибудь местечка,
в пестрядевых, запачканных дегтем и засаленных шароварах,
другому,
в синей, местами уже с заплатами, свитке и с огромною шишкою на лбу.
— Разумеется, любви вашей, несравненная Хавронья Никифоровна! — шепотом произнес попович, держа
в одной руке вареник, а
другою обнимая широкий стан ее.
К этому присоединились еще увеличенные вести о чуде, виденном волостным писарем
в развалившемся сарае, так что к ночи все теснее жались
друг к
другу; спокойствие разрушилось, и страх мешал всякому сомкнуть глаза свои; а те, которые были не совсем храброго десятка и запаслись ночлегами
в избах, убрались домой.
«Эх, недобрые руки подкинули свитку!» Схватил топор и изрубил ее
в куски; глядь — и лезет один кусок к
другому, и опять целая свитка.
Перекрестившись, хватил топором
в другой раз, куски разбросил по всему месту и уехал.
Другой цыган, ворча про себя, поднялся на ноги, два раза осветил себя искрами, будто молниями, раздул губами трут и, с каганцом
в руках, обыкновенною малороссийскою светильнею, состоящею из разбитого черепка, налитого бараньим жиром, отправился, освещая дорогу.
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье?
В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за
другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.
И чтобы мне не довелось рассказывать этого
в другой раз, если не принимал часто издали собственную положенную
в головах свитку за свернувшегося дьявола.
Опять, как же и не взять: всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало, свои щетинистые брови и пустит исподлобья такой взгляд, что, кажется, унес бы ноги бог знает куда; а возьмешь — так на
другую же ночь и тащится
в гости какой-нибудь приятель из болота, с рогами на голове, и давай душить за шею, когда на шее монисто, кусать за палец, когда на нем перстень, или тянуть за косу, когда вплетена
в нее лента.
Староста церкви говорил, правда, что они на
другой же год померли от чумы; но тетка моего деда знать этого не хотела и всеми силами старалась наделить его родней, хотя бедному Петру было
в ней столько нужды, сколько нам
в прошлогоднем снеге.
Они говорили только, что если бы одеть его
в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать
в одну руку малахай,
в другую люльку
в красивой оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних.
Но все бы Коржу и
в ум не пришло что-нибудь недоброе, да раз — ну, это уже и видно, что никто
другой, как лукавый дернул, — вздумалось Петрусю, не обсмотревшись хорошенько
в сенях, влепить поцелуй, как говорят, от всей души,
в розовые губки козачки, и тот же самый лукавый, — чтоб ему, собачьему сыну, приснился крест святой! — настроил сдуру старого хрена отворить дверь хаты.
Глядь, краснеет маленькая цветочная почка и, как будто живая, движется.
В самом деле, чудно! Движется и становится все больше, больше и краснеет, как горячий уголь. Вспыхнула звездочка, что-то тихо затрещало, и цветок развернулся перед его очами, словно пламя, осветив и
другие около себя.
Петро, поплевав
в руки, схватил заступ, надавил ногою и выворотил землю,
в другой,
в третий, еще раз… что-то твердое!..
Как молодицы, с корабликом на голове, которого верх сделан был весь из сутозолотой парчи, с небольшим вырезом на затылке, откуда выглядывал золотой очипок, с двумя выдавшимися, один наперед,
другой назад, рожками самого мелкого черного смушка;
в синих, из лучшего полутабенеку, с красными клапанами кунтушах, важно подбоченившись, выступали поодиночке и мерно выбивали гопака.
Вот одного дернул лукавый окатить ее сзади водкою;
другой, тоже, видно, не промах, высек
в ту же минуту огня, да и поджег… пламя вспыхнуло, бедная тетка, перепугавшись, давай сбрасывать с себя, при всех, платье…
Много козаков обкосилось и обжалось; много козаков, поразгульнее
других, и
в поход потянулось.
В другой раз сам церковный староста, любивший по временам раздобаривать глаз на глаз с дедовскою чаркою, не успел еще раза два достать дна, как видит, что чарка кланяется ему
в пояс.
Голова терпеть не может щегольства: носит всегда свитку черного домашнего сукна, перепоясывается шерстяным цветным поясом, и никто никогда не видал его
в другом костюме, выключая разве только времени проезда царицы
в Крым, когда на нем был синий козацкий жупан.
— А что до этого дьявола
в вывороченном тулупе, то его,
в пример
другим, заковать
в кандалы и наказать примерно. Пусть знают, что значит власть! От кого же и голова поставлен, как не от царя? Потом доберемся и до
других хлопцев: я не забыл, как проклятые сорванцы вогнали
в огород стадо свиней, переевших мою капусту и огурцы; я не забыл, как чертовы дети отказались вымолотить мое жито; я не забыл… Но провались они, мне нужно непременно узнать, какая это шельма
в вывороченном тулупе.
Левко, несмотря на изумление, происшедшее от такого нежданного оборота его дела, имел благоразумие приготовить
в уме своем
другой ответ и утаить настоящую истину, каким образом досталась записка.
На
другой день еще петух не кричал
в четвертый раз, дед уже был
в Конотопе.
Дед и еще
другой приплевшийся к ним гуляка подумали уже, не бес ли засел
в него.
Двор был уставлен весь чумацкими возами; под поветками,
в яслях,
в сенях, иной свернувшись,
другой развернувшись, храпели, как коты.
На
другом берегу горит огонь и, кажется, вот-вот готовится погаснуть, и снова отсвечивается
в речке, вздрагивавшей, как польский шляхтич
в козачьих лапах.
Теперь только разглядел он, что возле огня сидели люди, и такие смазливые рожи, что
в другое время бог знает чего бы не дал, лишь бы ускользнуть от этого знакомства.
Дед ничего; схватил
другой кусок и вот, кажись, и по губам зацепил, только опять не
в свое горло.
— Слушай же! — залаяла ведьма
в другой раз, — если хоть раз выиграешь — твоя шапка; когда же все три раза останешься дурнем, то не прогневайся — не только шапки, может, и света более не увидишь!
Глядь —
в самом деле простая масть. Что за дьявольщина! Пришлось
в другой раз быть дурнем, и чертаньё пошло снова драть горло: «Дурень, дурень!» — так, что стол дрожал и карты прыгали по столу. Дед разгорячился; сдал
в последний раз. Опять идет ладно. Ведьма опять пятерик; дед покрыл и набрал из колоды полную руку козырей.
Там нагляделся дед таких див, что стало ему надолго после того рассказывать: как повели его
в палаты, такие высокие, что если бы хат десять поставить одну на
другую, и тогда, может быть, не достало бы.
Как заглянул он
в одну комнату — нет;
в другую — нет;
в третью — еще нет;
в четвертой даже нет; да
в пятой уже, глядь — сидит сама,
в золотой короне,
в серой новехонькой свитке,
в красных сапогах, и золотые галушки ест.
Ну, бог с ним!
в другое время вспомню.
Я, помнится, обещал вам, что
в этой книжке будет и моя сказка. И точно, хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей нужно, по крайней мере, три таких книжки. Думал было особо напечатать ее, но передумал. Ведь я знаю вас: станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте! Долго, а может быть, совсем, не увидимся. Да что? ведь вам все равно, хоть бы и не было совсем меня на свете. Пройдет год,
другой — и из вас никто после не вспомнит и не пожалеет о старом пасичнике Рудом Паньке.
Тесная баба, игра,
в которую играют школьники
в классе: жмутся тесно на скамье, покамест одна половина не вытеснит
другую.
Подбежавши, вдруг схватил он обеими руками месяц, кривляясь и дуя, перекидывал его из одной руки
в другую, как мужик, доставший голыми руками огонь для своей люльки; наконец поспешно спрятал
в карман и, как будто ни
в чем не бывал, побежал далее.
Все, что ни живет
в нем, все силится перенимать и передразнивать один
другого.
«Да, парубки, вам ли чета я? вы поглядите на меня, — продолжала хорошенькая кокетка, — как я плавно выступаю; у меня сорочка шита красным шелком. А какие ленты на голове! Вам век не увидать богаче галуна! Все это накупил мне отец мой для того, чтобы на мне женился самый лучший молодец на свете!» И, усмехнувшись, поворотилась она
в другую сторону и увидела кузнеца…
Мороз увеличился, и вверху так сделалось холодно, что черт перепрыгивал с одного копытца на
другое и дул себе
в кулак, желая сколько-нибудь отогреть мерзнувшие руки. Не мудрено, однако ж, и смерзнуть тому, кто толкался от утра до утра
в аду, где, как известно, не так холодно, как у нас зимою, и где, надевши колпак и ставши перед очагом, будто
в самом деле кухмистр, поджаривал он грешников с таким удовольствием, с каким обыкновенно баба жарит на рождество колбасу.
Тут Чуб, почесав свою спину, отправился
в другую сторону.
Оксана, казалось, была
в совершенном удовольствии и радости, болтала то с той, то с
другою и хохотала без умолку.
Но
в самое то время, когда кузнец готовился быть решительным, какой-то злой дух проносил пред ним смеющийся образ Оксаны, говорившей насмешливо: «Достань, кузнец, царицыны черевики, выйду за тебя замуж!» Все
в нем волновалось, и он думал только об одной Оксане. Толпы колядующих, парубки особо, девушки особо, спешили из одной улицы
в другую. Но кузнец шел и ничего не видал и не участвовал
в тех веселостях, которые когда-то любил более всех.
Солоха высыпала уголь
в кадку из
другого мешка, и не слишком объемистый телом дьяк влез
в него и сел на самое дно, так что сверх его можно было насыпать еще с полмешка угля.
В одном месте парубки, зашедши со всех сторон, окружали толпу девушек: шум, крик, один бросал комом снега,
другой вырывал мешок со всякой всячиной.
В другом месте девушки ловили парубка, подставляли ему ногу, и он летел вместе с мешком стремглав на землю.
Тут заметил Вакула, что ни галушек, ни кадушки перед ним не было; но вместо того на полу стояли две деревянные миски: одна была наполнена варениками,
другая сметаною. Мысли его и глаза невольно устремились на эти кушанья. «Посмотрим, — говорил он сам себе, — как будет есть Пацюк вареники. Наклоняться он, верно, не захочет, чтобы хлебать, как галушки, да и нельзя: нужно вареник сперва обмакнуть
в сметану».
Только что он успел это подумать, Пацюк разинул рот, поглядел на вареники и еще сильнее разинул рот.
В это время вареник выплеснул из миски, шлепнул
в сметану, перевернулся на
другую сторону, подскочил вверх и как раз попал ему
в рот. Пацюк съел и снова разинул рот, и вареник таким же порядком отправился снова. На себя только принимал он труд жевать и проглатывать.
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду
в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный
друг, желанный
друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Он
в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, //
В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; //
В одном нашел тетрадь расхода, //
В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, //
В иные книги не глядел.
Но
в них не видно перемены; // Всё
в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё тот же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё то же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так же глуп, // Семен Петрович так же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё тот же
друг мосье Финмуш, // И тот же шпиц, и тот же муж; // А он, всё клуба член исправный, // Всё так же смирен, так же глух // И так же ест и пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. //
Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… //
В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще
в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Вот время: добрые ленивцы, // Эпикурейцы-мудрецы, // Вы, равнодушные счастливцы, // Вы, школы Левшина птенцы, // Вы, деревенские Приамы, // И вы, чувствительные дамы, // Весна
в деревню вас зовет, // Пора тепла, цветов, работ, // Пора гуляний вдохновенных // И соблазнительных ночей. //
В поля,
друзья! скорей, скорей, //
В каретах, тяжко нагруженных, // На долгих иль на почтовых // Тянитесь из застав градских.