Неточные совпадения
Существо это кряхтит потому, что
оно уже старо и что
оно не в силах нынче приподнять на дугу укладистый казанский тарантас с тою
же молодецкою удалью, с которою
оно поднимало
его двадцать лет назад, увозя с своим барином соседнюю барышню.
Он был обнесен со всех сторон красною кирпичною стеною, на которой по углам были выстроены четыре такие
же красные кирпичные башенки.
Сбоку матери Агнии стоит в почтительной позе Марина Абрамовна; сзади
их, одною ступенькою выше, безответное существо, мать Манефа, друг и сожительница игуменьи, и мать-казначея, обе уж пожилые женщины. На верху
же крыльца, прислонясь к лавочке, стояли две десятилетние девочки в черных шерстяных рясках и в остроконечных бархатных шапочках. Обе девочки держали в руках чулки с вязальными спицами.
Тут была маленькая проходная комната вроде передней, где стоял большой платяной шкаф, умывальный столик с большим медным тазом и медным
же рукомойником с подъемным стержнем; небольшой столик с привинченной к
нему швейной подушечкой и кровать рыжей келейницы, закрытая ватным кашемировым одеялом.
— Да, мы с
ним большие друзья; ну, все
же он не то.
— Ну, глуп отец, одним словом, а
он умен; тут
же при мне и при двух сестрах, очень почтенных женщинах, монастыри обругал, назвал нас устрицами, приросшими к своим раковинам.
— Вы сейчас обвиняли ее брата в том, что
он осуждает людей за глаза, а теперь обвиняете
его в том, что
он говорит правду в глаза. Как
же говорить ее нужно?
Против Сони и дочери священника сидит на зеленой муравке человек лет двадцати восьми или тридцати; на
нем парусинное пальто, такие
же панталоны и пикейный жилет с турецкими букетами, а на голове ветхая студенческая фуражка с голубым околышем и просаленным дном.
— Он-с, — так
же тревожно отвечал конторщик. Все встали с своих мест и торопливо пошли к мосту. Между тем форейтор Костик, проскакав половину моста, заметил господ и, подняв фуражку, кричал...
Эти размышления Помады были неожиданно прерваны молнией, блеснувшей справа из-за частокола бахаревского сада, и раздавшимся тотчас
же залпом из пяти ружей. Лошади храпнули, метнулись в сторону, и, прежде чем Помада мог что-нибудь сообразить, взвившаяся на дыбы пристяжная подобрала
его под себя и, обломив утлые перила, вместе с
ним свалилась с моста в реку.
Как только кандидат Юстин Помада пришел в состояние, в котором был способен сознать, что в самом деле в жизни бывают неожиданные и довольно странные случаи,
он отодвинулся от мокрой сваи и хотел идти к берегу, но жестокая боль в плече и в боку тотчас
же остановила
его.
Но тут, при первой
же попытке вывязить затянутые илом ноги, несносная боль снова останавливала
его, и
он снова забывался.
Наконец-то, наконец,
он как-то определился писарем в магистрат и побирал там маленькие, невинные взяточки, которые, не столько по любви к пьянству, сколько по слабости характера, тотчас
же после присутствия пропивал с своими магистратскими товарищами в трактире «Адрианополь» купца Лямина.
Это составляло все доходы Помады, и
он был весьма этим доволен.
Он был, впрочем, вечно всем доволен, и это составляло в одно и то
же время и отличительную черту
его характера, и залог
его счастья в несчастии.
Юстин Помада ходил на лекции, давал уроки и был снова тем
же детски наивным и беспечным «Корнишоном», каким
его всегда знали товарищи, давшие
ему эту кличку.
«Что
же это, однако, будет со мной?» — думал
он и спросил...
— А вот
же растет, и тветы у нее под землей тветут. Помада опять охнул и махнул рукой, удерживая смех, причинявший
ему боль.
— Отчего
же, папа, дитя; пусть
они летают на воле.
В этот самый каменный флигель двадцать три года тому назад
он привез из церкви молодую жену, здесь родилась Женни, отсюда
же Женни увезли в институт и отсюда
же унесли на кладбище ее мать, о которой так тепло вспоминала игуменья.
— Да чем
же вам более заниматься на гулянках, как не злословием, — отвечал доктор, пожимая мимоходом поданные
ему руки. — Прошу вас, Петр Лукич, представить меня вашей дочери.
— Мне то
же самое говорил о вас меревский учитель, — отнеслась к
нему Лиза.
— А как
же!
Он сюда за мною должен заехать: ведь искусанные волком не ждут, а завтра к обеду назад и сейчас ехать с исправником. Вот вам и жизнь, и естественные, и всякие другие науки, — добавил
он, глядя на Лизу. — Что и знал-то когда-нибудь, и то все успел семь раз позабыть.
— Право! Вы
его самого расспросите о
его обязанностях:
он и сам то
же самое вам скажет.
— Что ж толковать? Больного разве нельзя навестить? Больных все навещают. Я
же была у
него с папой, отчего
же мне теперь не пойти с тобою?
Так
они дошли молча до самого сада. Пройдя так
же молча несколько шагов по саду, у поворота к тополевой аллее Лиза остановилась, высвободила свою руку из руки Гловацкой и, кусая ноготок, с теми
же, однако, насупленными бровками, сказала...
— Как
же! Ах, Женька, возьми меня, душка, с собою. Возьми меня, возьми отсюда. Как мне хорошо было бы с вами. Как я счастлива была бы с тобою и с твоим отцом. Ведь это
он научил тебя быть такой доброю?
— Да, как
же! Нет, это тебя выучили быть такой хорошей. Люди не родятся такими, какими
они после выходят. Разве я была когда-нибудь такая злая, гадкая, как сегодня? — У Лизы опять навернулись слезы. Она была уж очень расстроена: кажется, все нервы ее дрожали, и она ежеминутно снова готова была расплакаться.
— Ну вот, говорят, институтки переменились! Всё те
же, и всё те
же у
них песенки.
— Ну, будь по-твоему, ну, повес; а все
же не выгонять
их из дому, когда девушки в доме. Игуменья промолчала.
— И опять, отчего
же так
они все повесы? Есть и очень солидные молодые люди.
— Однако
же и Гловацкий молодой тебе не понравился, а ведь
он по ученой части идет.
— Я завтра полочки тут для книг привешу, — проговорил Помада, сидевший тут
же на ящике в углу, и на следующее утро
он явился с тремя книжными полочками на ремне и большою, закрытою зеленою бумагою клеткою, в которой сидел курский соловей.
Вечером в этот
же день у
них был Пархоменко и Райнер.
На столе у
него горела сальная свечка, распространяя вокруг себя не столько света, сколько зловония; на лежанке чуть-чуть пищал угасавший самовар, и тут
же стоял графин с водкой и большая деревянная чашка соленых и несколько промерзлых огурцов.
И не только тут я видел, как она любит этого разбойника, а даже видел я это и в те минуты, когда она попрекала
его, кляла всеми клятвами за то, что
он ее сокрушил и состарил без поры без времени, а тут
же сейчас последний платок цирюльнику с шеи сбросила, чтобы тот не шельмовал ее соколу затылок.
— Сожаление! А зачем
же она сбежала-то с
ним вместе?
«А любовь-то, в самом деле, не на уважении держится… Так на чем
же?
Он свою жену любит. Вздор!
Он ее… жалеет. Где любить такую эгоистичную, бессердечную женщину.
Он материалист, даже… черт
его знает, слова не придумаешь, чтό
он такое… все отрицает… Впрочем, черт бы меня взял совсем, если я что-нибудь понимаю… А скука-то, скука-то! Хоть бы и удавиться так в ту
же пору».
Когда люди входили в дом Петра Лукича Гловацкого,
они чувствовали, что здесь живет совет и любовь, а когда эти люди знакомились с самими хозяевами, то уже
они не только чувствовали витающее здесь согласие, но как бы созерцали олицетворение этого совета и любви в старике и
его жене. Теперь люди чувствовали то
же самое, видя Петра Лукича с
его дочерью. Женни, украшая собою тихую, предзакатную вечерню старика, умела всех приобщить к своему чистому празднеству, ввести в свою безмятежную сферу.
Но все-таки нет никакого основания видеть в этих людях виновников всей современной лжи, так
же как нет основания винить
их и в заводе шутов и дураков, ибо и шуты, и дураки под различными знаменами фигурировали всегда и будут фигурировать до века.
На другой
же день по приезде Женни
он явился под руку с своей Лурлеей и отрекомендовал ее как девицу, с которой можно говорить и рассуждать обо всем самой просвещенной девице.
Доктор, впрочем, бывал у Гловацких гораздо реже, чем Зарницын и Вязмитинов: служба не давала
ему покоя и не позволяла засиживаться в городе; к тому
же,
он часто бывал в таком мрачном расположении духа, что бегал от всякого сообщества. Недобрые люди рассказывали, что
он в такие полосы пил мертвую и лежал ниц на продавленном диване в своем кабинете.
Если
же к этому собранию еще присоединялся дьякон и
его жена, то тогда и пели, и спорили, и немножко безобразничали.
Вся кровь моя бросилась в лицо, и я
ему так
же громко ответила: «Извините и меня, monsieur, я тоже скажу вам франшеман, что вы дурак».
Можно было полагать, что и
его думы бродили по тому
же тракту, по которому путались мысли Помады.
Зато теперь, встретив Помаду у одинокой Лизы, она нашла, что
он как-то будто вышел из своей всегдашней колеи. Во всех
его движениях замечалась при Лизе какая-то живость и несколько смешная суетливость. Взошел смелой, но тревожной поступью, поздоровался с Женни и сейчас
же начал доклад, что
он прочел Милля и сделал отметки.
— Вот место замечательное, — начал
он, положив перед Лизою книжку, и, указывая костяным ножом на открытую страницу, заслонив ладонью рот, читал через Лизино плечо: «В каждой цивилизованной стране число людей, занятых убыточными производствами или ничем не занятых, составляет, конечно, пропорцию более чем в двадцать процентов сравнительно с числом хлебопашцев». Четыреста двадцать четвертая страница, — закончил
он, закрывая книгу, которую Лиза тотчас
же взяла у
него и стала молча перелистывать.
Тут
же сидела и Абрамовна. Убрав чай, она надела себе на нос большие очки, достала из шкафа толстый моток ниток и, надев
его на свои старческие колени, начала разматывать.
В своей чересчур скромной обстановке Женни, одна-одинешенька, додумалась до многого. В ней она решила, что ее отец простой, очень честный и очень добрый человек, но не герой, точно так
же, как не злодей; что она для
него дороже всего на свете и что потому она станет жить только таким образом, чтобы заплатить старику самой теплой любовью за
его любовь и осветить
его закатывающуюся жизнь. «Все другое на втором плане», — думала Женни.
Эта слабонервная девица, возложившая в первый
же год по приезде доктора в город честный венец на главу
его, на третий день после свадьбы пожаловалась на
него своему отцу, на четвертый — замужней сестре, а на пятый — жене уездного казначея, оделявшего каждое первое число пенсионом всех чиновных вдовушек города, и пономарю Ефиму, раскачивавшему каждое воскресенье железный язык громогласного соборного колокола.