Неточные совпадения
Образ жизни, нравы
и обычаи почти одинаковы во
всех тридцати с лишком заведениях, разница только в плате, взимаемой за кратковременную любовь, а следовательно,
и в некоторых внешних мелочах: в подборе более или менее красивых женщин, в сравнительной нарядности костюмов, в пышности помещения
и роскоши обстановки.
На улице точно праздник пасха:,
все окна ярко освещены, веселая музыка скрипок
и роялей доносится сквозь стекла, беспрерывно подъезжают
и уезжают извозчики.
Во
всех домах входные двери открыты настежь,
и сквозь них видны с улицы: крутая лестница,
и узкий коридор вверху,
и белое сверканье многогранного рефлектора лампы,
и зеленые стены сеней, расписанные швейцарскими пейзажами.
Здесь бывают
все: полуразрушенные, слюнявые старцы, ищущие искусственных возбуждений,
и мальчики — кадеты
и гимназисты — почти дети; бородатые отцы семейств, почтенные столпы общества в золотых очках,
и молодожены,
и влюбленные женихи,
и почтенные профессоры с громкими именами,
и воры,
и убийцы,
и либеральные адвокаты,
и строгие блюстители нравственности — педагоги,
и передовые писатели — авторы горячих, страстных статей о женском равноправии,
и сыщики,
и шпионы,
и беглые каторжники,
и офицеры,
и студенты,
и социал-демократы,
и анархисты,
и наемные патриоты; застенчивые
и наглые, больные
и здоровые, познающие впервые женщину,
и старые развратники, истрепанные
всеми видами порока...
Так проходит
вся ночь. К рассвету Яма понемногу затихает,
и светлое утро застает ее безлюдной, просторной, погруженной в сон, с накрепко закрытыми дверями, с глухими ставнями на окнах. А перед вечером женщины проснутся
и будут готовиться к следующей ночи.
Теперь улица пуста. Она торжественно
и радостно горит в блеске летнего солнца. Но в зале спущены
все гардины,
и оттого в ней темно, прохладно
и так особенно нелюдимо, как бывает среди дня в пустых театрах, манежах
и помещениях суда.
А дворник украсил резной, в русском стиле, подъезд двумя срубленными березками. Так же
и во
всех домах около крылец, перил
и дверей красуются снаружи белые тонкие стволики с жидкой умирающей зеленью.
Тихо, пусто
и сонно во
всем доме.
Большой рыжий пес с длинной блестящей шерстью
и черной мордой то скачет на девушку передними лапами, туго натягивая цепь
и храпя от удушья, то,
весь волнуясь спиной
и хвостом, пригибает голову к земле, морщит нос, улыбается, скулит
и чихает от возбуждения.
Ни для кого в доме не тайна, что через год, через два Анна Марковна, удалясь на покой, продаст ей заведение со
всеми правами
и обстановкой, причем часть получит наличными, а часть — в рассрочку по векселю.
Наконец пятое лицо — местный околоточный надзиратель Кербеш. Это атлетический человек; он лысоват, у него рыжая борода веером, ярко-синие сонные глаза
и тонкий, слегка хриплый, приятный голос.
Всем известно, что он раньше служил по сыскной части
и был грозою жуликов благодаря своей страшной физической силе
и жестокости при допросах.
У него на совести несколько темных дел.
Весь город знает, что два года тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да
и остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой жизни. Но, подобно тому как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах, так
и эти люди глядят на темное
и кровавое в своем прошлом, как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
— Я ему говорю: «Иди, негодяй,
и заяви директору, чтобы этого больше не было, иначе папа на вас на
всех донесет начальнику края». Что же вы думаете? Приходит
и поверит: «Я тебе больше не сын, — ищи себе другого сына». Аргумент! Ну,
и всыпал же я ему по первое число! Ого-го! Теперь со мной разговаривать не хочет. Ну, я ему еще покажу!
— Ах,
и не рассказывайте, — вздыхает Анна Марковна, отвесив свою нижнюю малиновую губу
и затуманив свои блеклые глаза. — Мы нашу Берточку, — она в гимназии Флейшера, — мы нарочно держим ее в городе, в почтенном семействе. Вы понимаете, все-таки неловко.
И вдруг она из гимназии приносит такие слова
и выражения, что я прямо аж
вся покраснела.
— Однако пора
и на службу.
Всего лучшего, Анна Марковна.
Всего хорошего, Исай Саввич.
В одних нижних юбках
и в белых сорочках, с голыми руками, иногда босиком, женщины бесцельно слоняются из комнаты в комнату,
все немытые, непричесанные, лениво тычут указательным пальцем в клавиши старого фортепиано, лениво раскладывают гаданье на картах, лениво перебраниваются
и с томительным раздражением ожидают вечера.
Вместе с Нюрой она купила барбарисовых конфет
и подсолнухов,
и обе стоят теперь за забором, отделяющим дом от улицы, грызут семечки, скорлупа от которых остается у них на подбородках
и на груди,
и равнодушно судачат обо
всех, кто проходит по улице: о фонарщике, наливающем керосин в уличные фонари, о городовом с разносной книгой под мышкой, об экономке из чужого заведения, перебегающей через дорогу в мелочную лавочку…
Нюра — маленькая, лупоглазая, синеглазая девушка; у нее белые, льняные волосы, синие жилки на висках. В лице у нее есть что-то тупое
и невинное, напоминающее белого пасхального сахарного ягненочка. Она жива, суетлива, любопытна, во
все лезет, со
всеми согласна, первая знает
все новости,
и если говорит, то говорит так много
и так быстро, что у нее летят брызги изо рта
и на красных губах вскипают пузыри, как у детей.
Во
всем заведении она единственная любительница чтения
и читает запоем
и без разбора.
Более
всего ей нравится в романах длинная, хитро задуманная
и ловко распутанная интрига, великолепные поединки, перед которыми виконт развязывает банты у своих башмаков в знак того, что он не намерен отступить ни на шаг от своей позиции,
и после которых маркиз, проткнувши насквозь графа, извиняется, что сделал отверстие в его прекрасном новом камзоле; кошельки, наполненные золотом, небрежно разбрасываемые налево
и направо главными героями, любовные приключения
и остроты Генриха IV, — словом,
весь этот пряный, в золоте
и кружевах, героизм прошедших столетий французской истории.
Несмотря на ее внешнюю кротость
и сговорчивость,
все в заведении относятся к ней с почтением
и осторожностью:
и хозяйка,
и подруги,
и обе экономки,
и даже швейцар, этот истинный султан дома терпимости, всеобщая гроза
и герой.
— Странная ты девушка, Тамара. Вот гляжу я на тебя
и удивляюсь. Ну, я понимаю, что эти дуры, вроде Соньки, любовь крутят. На то они
и дуры. А ведь ты, кажется, во
всех золах печена, во
всех щелоках стирана, а тоже позволяешь себе этакие глупости. Зачем ты эту рубашку вышиваешь?
Зоя, которая уже кончила играть
и только что хотела зевнуть, теперь никак не может раззеваться. Ей хочется не то сердиться, не то смеяться. У ней есть постоянный гость, какой-то высокопоставленный старичок с извращенными эротическими привычками. Над его визитами к ней потешается
все заведение.
Манька с трудом вырвалась от нее с растрепанными светлыми, тонкими, пушистыми волосами,
вся розовая от сопротивления
и с опущенными влажными от стыда
и смеха глазами.
Маня Маленькая — самая кроткая
и тихая девушка во
всем заведении.
Она добра, уступчива, никогда не может никому отказать в просьбе,
и невольно
все относятся к ней с большой нежностью.
Идут опять на кухню,
все также в нижнем белье,
все немывшиеся, в туфлях
и босиком.
Одна только Нина, маленькая, курносая, гнусавая деревенская девушка,
всего лишь два месяца назад обольщенная каким-то коммивояжером
и им же проданная в публичный дом, ест за четверых.
Швейцар, заведения Симеон зажег
все лампы по стенам залы
и люстру, а также красный фонарь над крыльцом.
Девицы с некоторой гордостью рассказывали гостям о тапере, что он был в консерватории
и шел
все время первым учеником, но так как он еврей
и к тому же заболел глазами, то ему не удалось окончить курса.
Все они относились к нему очень бережно
и внимательно, с какой-то участливой, немножко приторной жалостливостью, что весьма вяжется с внутренними закулисными нравами домов терпимости, где под внешней грубостью
и щегольством похабными словами живет такая же слащавая, истеричная сентиментальность, как
и в женских пансионах
и, говорят, в каторжных тюрьмах.
Все уже были одеты
и готовы к приему гостей в доме Анны Марковны
и томились бездельем
и ожиданием.
Несмотря на то, что большинство женщин испытывало к мужчинам, за исключением своих любовников, полное, даже несколько брезгливое равнодушие, в их душах перед каждым вечером все-таки оживали
и шевелились смутные надежды: неизвестно, кто их выберет, не случится ли чего-нибудь необыкновенного, смешного или увлекательного, не удивит ли гость своей щедростью, не будет ли какого-нибудь чуда, которое перевернет
всю жизнь?
Порою завязывались драки между пьяной скандальной компанией
и швейцарами изо
всех заведений, сбегавшимися на выручку товарищу швейцару, — драка, во время которой разбивались стекла в окнах
и фортепианные деки, когда выламывались, как оружие, ножки у плюшевых стульев, кровь заливала паркет в зале
и ступеньки лестницы,
и люди с проткнутыми боками
и проломленными головами валились в грязь у подъезда, к звериному, жадному восторгу Женьки, которая с горящими глазами, со счастливым смехом лезла в самую гущу свалки, хлопала себя по бедрам, бранилась
и науськивала, в то время как ее подруги визжали от страха
и прятались под кровати.
Был случай, что Симеон впустил в залу какого-то пожилого человека, одетого по-мещански. Ничего не было в нем особенного: строгое, худое лицо с выдающимися, как желваки, костистыми, злобными скулами, низкий лоб, борода клином, густые брови, один глаз заметно выше другого. Войдя, он поднес ко лбу сложенные для креста пальцы, но, пошарив глазами по углам
и не найдя образа, нисколько не смутился, опустил руку, плюнул
и тотчас же с деловым видом подошел к самой толстой во
всем заведении девице — Катьке.
И — как это ни чудовищно — не было в этот час ни одной девицы во
всем заведении, которая не почувствовала бы зависти к толстой Катьке
и не испытала бы жуткого, терпкого, головокружительного любопытства.
Когда Дядченко через полчаса уходил со своим степенным
и суровым видом,
все женщины безмолвно, разинув рты, провожали его до выходной двери
и потом следили за ним из окон, как он шел по улице.
Всего ужаса этой мысли толстая Катька не могла объять своим мозгом откормленной индюшки
и потому плакала, — как
и ей самой казалось, — беспричинно
и бестолково.
Во
всех домах отворенные окна ярко освещены, а перед подъездами горят висячие фонари. Обеим девушкам отчетливо видна внутренность залы в заведении Софьи Васильевны, что напротив: желтый блестящий паркет, темно-вишневые драпри на дверях, перехваченные шнурами, конец черного рояля, трюмо в золоченой раме
и то мелькающие в окнах, то скрывающиеся женские фигуры в пышных платьях
и их отражения в зеркалах. Резное крыльцо Треппеля, направо, ярко озарено голубоватым электрическим светом из большого матового шара.
Нюра хохочет визгливо на
всю Яму
и валится на подоконник, брыкая ногами в высоких черных чулках. Потом, перестав смеяться, она сразу делает круглые удивленные глаза
и говорит шепотом...
Женя ходит взад
и вперед по зале, подбоченившись, раскачиваясь на ходу
и заглядывая на себя во
все зеркала.
К подругам она нежна, очень любит целоваться
и обниматься с ними
и спать в одной постели, но ею
все как будто бы немного брезгуют.
— Эх,
все вы хороши! — резко обрывает ее Женя. — Никакого самолюбия!.. Приходит хам, покупает тебя, как кусок говядины, нанимает, как извозчика, по таксе, для любви на час, а ты
и раскисла: «Ах, любовничек! Ах, неземная страсть!» Тьфу!
Он играет одним пальцем
и напевает тем ужасным козлиным голосом, каким обладают
все капельмейстеры, в которые он когда-то готовился...
Прыткая Нюра, всегда первая объявляющая
все новости, вдруг соскакивает с подоконника
и кричит, захлебываясь от волнения
и торопливости...
Все девицы, кроме гордой Жени, высовываются из окон. Около треппелевского подъезда действительно стоит лихач. Его новенькая щегольская пролетка блестит свежим лаком, на концах оглобель горят желтым светом два крошечных электрических фонарика, высокая белая лошадь нетерпеливо мотает красивой головой с голым розовым пятном на храпе, перебирает на месте ногами
и прядет тонкими ушами; сам бородатый, толстый кучер сидит на козлах, как изваяние, вытянув прямо вдоль колен руки.
Она величественна в своем черном платье, с желтым дряблым лицом, с темными мешками под глазами, с тремя висящими дрожащими подбородками. Девицы, как провинившиеся пансионерки, чинно рассаживаются по стульям вдоль стен, кроме Жени, которая продолжает созерцать себя во
всех зеркалах. Еще два извозчика подъезжают напротив, к дому Софьи Васильевны. Яма начинает оживляться. Наконец еще одна пролетка грохочет по мостовой,
и шум ее сразу обрывается у подъезда Анны Марковны.
Тамара с голыми белыми руками
и обнаженной шеей, обвитой ниткой искусственного жемчуга, толстая Катька с мясистым четырехугольным лицом
и низким лбом — она тоже декольтирована, но кожа у нее красная
и в пупырышках; новенькая Нина, курносая
и неуклюжая, в платье цвета зеленого попугая; другая Манька — Манька Большая или Манька Крокодил, как ее называют,
и — последней — Сонька Руль, еврейка, с некрасивым темным лицом
и чрезвычайно большим носом, за который она
и получила свою кличку, но с такими прекрасными большими глазами, одновременно кроткими
и печальными, горящими
и влажными, какие среди женщин
всего земного шара бывают только у евреек.
Пожилой гость в форме благотворительного ведомства вошел медленными, нерешительными шагами, наклоняясь при каждом шаге немного корпусом вперед
и потирая кругообразными движениями свои ладони, точно умывая их. Так как
все женщины торжественно молчали, точно не замечая его, то он пересек залу
и опустился на стул рядом с Любой, которая согласно этикету только подобрала немного юбку, сохраняя рассеянный
и независимый вид девицы из порядочного дома.
Он медленно оценивал
всех женщин, выбирая себе подходящую
и в то же время стесняясь своим молчанием.