Неточные совпадения
—
Не ломало, а только вздулась, почернела
вся… Под Василем-Сурским, слышно, стон уже дала: надо быть, скоро тронется.
Этими словами молодой человек, выглядывавший из приподнятого воротника бараньей шубы, перекинулся с мужичонкой корявого вида, который сидел за кучера на передке дорожного возка. Возок, по
всем приметам, был помещичий,
не из богатых, а так себе, средней руки. Его тащила по расхлябанной, размытой и разъезженной дороге понурая обывательская тройка разношерстных кляч.
— Ты, батюшко, сказывали, питерского енарала передовой… Рассуди, кормилец! Волю скрасть хотят у нас! То было волю объявили, а ныне Карла Карлыч, немец-то наш, правляющий, на барщину снова гонит, а мы барщины
не желаем, потому
не закон… Мы к тебе от мира; и как ежели что складчину какую, так ты
не сумлевайся: удоблетворим твоей милости, — только обстой ты нас… Они
все супротив нас идут…
Только что стал было Хвалынцев убеждать их, что он к питерскому генералу никакого касательства
не имеет, что он просто сам по себе и едет по своей собственной надобности, как вошел новый посетитель — жандарм, во
всей своей амуниции.
— Вы… извините, — начал он со вздохом, спустя некоторое время. — Я должен задержать вас… тем более, что и так вы
все равно
не достали бы себе лошадей…
не повезут, потому — бунт.
— Мм… сомневаюсь, — покачал головой полковник, — да если бы и удалось, я все-таки
не рискнул бы отпустить вас. Помилуйте, на нас лежит, так сказать, священная обязанность охранять спокойствие и безопасность граждан, и как же ж вдруг отпущу я вас, когда
вся местность, так сказать, в пожаре бунта? Это невозможно. Согласитесь сами, — моя ответственность… вы, надеюсь, сами вполне понимаете…
Для их же собственной пользы и выгоды денежный выкуп за душевой надел заменили им личной работой, —
не желают: «мы-де ноне вольные и баршшыны
не хотим!» Мы
все объясняем им, что тут никакой барщины нет, что это
не барщина, а замена выкупа личным трудом в пользу помещика, которому нужно же выкуп вносить, что это только так, пока — временная мера, для их же выгоды, — а они свое несут: «Баршшына да баршшына!» И вот, как говорится, inde iraе [Отсюда гнев (лат.).], отсюда и
вся история… «Положения»
не понимают, толкуют его по-своему, самопроизвольно; ни мне, ни полковнику, ни г-ну исправнику
не верят, даже попу
не верят; говорят: помещики и начальство настоящую волю спрятали, а прочитали им подложную волю, без какой-то золотой строчки, что настоящая воля должна быть за золотой строчкой…
— М-да… «енарал»… Пропишет он им волю! — с многозначительной иронией пополоскал губами и щеками полковник, отхлебнув из стакана глоток пуншу, и повернулся к Хвалынцеву: — Я истощил
все меры кротости, старался вселить благоразумие, — пояснил он докторально-авторитетным тоном. — Даже пастырское назидание было им сделано, — ничто
не берет! Ни голос совести, ни внушение власти, ни слово религии!.. С прискорбием должен был послать за военною силой… Жаль, очень жаль будет, если разразится катастрофа.
— Русски мужик свин! — ни к селу ни к городу ввернул и свое слово рыженький немец, к которому никто
не обращался и который
все время возился то около своих бульдогов, то около самовара, то начинал вдруг озабоченно осматривать ружья.
— Я никак
не против свободы; напротив, я англичанин в душе и стою за конституционные формы, mais… savez — vous, mon cher [Но… знаете ли, мой дорогой (фр. ).] (это «mon cher» было сказано отчасти в фамильярном, а отчасти как будто и в покровительственном тоне, что
не совсем-то понравилось Хвалынцеву), savez-vous la liberté et tous ces réformes [Видите ли, свобода и
все эти реформы (фр. ).] для нашего русского мужика — с’est trop tôt encore!
— А что,
не отлично я разве распорядился с арестацией этого студиозуса? — вполголоса похвалился полковник. — Помилуйте, ведь это красный, совсем красный, каналья!.. Уж я, батенька, только взгляну — сейчас по роже вижу, насквозь вижу
всего!..
— Ай-ай-ай, Лев Александрович! Как же ж это вы так легкомысленно относитесь к этому! «Пускай едет»! А как
не уедет? А как пойдет в толпу да станет бунтовать, да как если — борони Боже — на дом нахлынут? От подобных господчиков я
всего ожидаю!.. Нет-с, пока
не пришло войско, мы в блокаде, доложу я вам, и я
не дам лишнего шанса неприятелю!.. Выпустить его невозможно.
— Бунтовщики!.. Обмануть надеетесь!.. Задобрить хотите! — закричал и затопал он на стариков. — Тут с бунтовщиками угощаться
не станут! К вам приехали порядок водворять, а
не есть тут с вами!.. Вон отсюда!.. Убрать
все это сейчас же!.. Вот я вас!
И по слову адъютанта, два жандарма вмиг распорядились как следует с выборными. Столик с салфеткой, и с блюдом, и с караваем тотчас же исчез куда-то, словно бы его и
не бывало, — и одно только недоумение
все более и более разливалось на старческих лицах.
— Как-ста
не понять!.. Понимаем…
все понимаем.
— Какая ж это воля, батюшко, коли нас снова на барщину гонят… Как, значит, ежели бы мы вольные — шабаш на господ работать! А нас опять гонят… А мы супротив закона
не желаем. Теперь же опять взять хоть усадьбы… Эк их сколько дворов либо прочь сноси, либо выкуп плати! это за што же выкуп?.. Прежде испокон веку и отцы, и деды
все жили да жили, а нам на-ко-ся вдруг — нельзя!
— Поймите вы различие между личным трудом и барщиной! — поучающим тоном вмешался адъютант, обратясь особо к нескольким личностям из той же кучки переговорщиков: — Личный труд никак
не барщина; личный труд — это личный труд…
Все мы несем личный труд — и я, и вы, и… и
все, а барщина совсем другое; она только при крепостном праве была, — понимаете?
— Да ведь это по нашему, по мужицкому разуму —
все одно выходит, — возражали мужики с плутоватыми ухмылками. — Опять же видимое дело —
не взыщите, ваше благородие, на слове, а только как есть вы баре, так барскую руку и тянете, коли говорите, что земля по закону господская. Этому никак нельзя быть, и никак мы тому верить
не можем, потому — земля завсягды земская была, значит, она мирская, а вы шутите: господская! Стало быть, можем ли мы верить?
Мужики же в ответ им говорили, что пущай генерал покажет им свою особую грамоту за царевой печатью, тогда ему поверят, что он точно послан от начальства, а
не от арб, а адъютанту на
все его доводы возражали, что по их мужицкому разуму прежняя барщина и личный труд, к какому их теперь обязывают, выходит
все одно и то же.
Юный поручик
все более и более терял необходимое хладнокровие и начинал
не в меру горячиться.
— Я-то ничего, да мир
не согласен; значит,
все, батюшко, высокое твое превосходительство,
все, как есть
все не согласны —
весь мир, значит! — ответствовал тот.
— Я
не про
всех спрашиваю! Я спрашиваю тебя: ты
не согласен?
— Да
все не согласны!
весь мир
не согласен! — закричали из толпы те передние ряды, которым была видна и слышна расправа адъютанта.
Увы!.. этот блестящий и в своем роде — как и большая часть молодых служащих людей того времени — даже модно-современный адъютант, даже фразисто-либеральный в мире светских гостиных и кабинетов, который там так легко, так хладнокровно и так административно-либерально решал иногда, при случае,
все вопросы и затруднения по крестьянским делам — здесь, перед этою толпою решительно
не знал, что ему делать!
И что досаднее
всего, — это держимордничество проявилось как-то так внезапно, почти само собою, даже как будто независимо от его воли, и теперь, словно сорвавшийся с корды дикий конь, пошло катать и скакать через пень в колоду, направо и налево, так что юный поручик, даже и чувствуя немножко в себе Держиморду, был уже
не в силах сдержать себя и снова превратиться в блестящего, рассудительного адъютанта.
Он
не знал, что говорить, что предпринять, на что решиться, чувствовал, что ему лучше
всего было бы с самого начала ничего
не говорить и ни на что
не решаться, но… теперь уже поздно, теперь уже зарвался — и потому, начиная терять последнее терпение, адъютант
все более и более горячился и выходил из себя.
Да и
не один он, а и
все эти представители власти чувствовали себя как-то
не совсем ловко, и
всем им хотелось как-нибудь наполнить время до решительной минуты, когда войско уж будет на месте.
— Ваше превосходительство! — в почтительно-совещательном тоне обратился адъютант к своему принципалу. — Мне казалось бы, что
не мешало бы распорядиться послать за попом — пусть увещевает… Надо первоначально испытать
все средства.
— Да какие же мы бунтовщики! — послышался в толпе протестующий говор. — И чего они и в сам деле,
все «бунтовщики» да «бунтовщики»! Кабы мы были бунтовщики, нешто мы стояли бы так?.. Мы больше ничего, что хотим быть оправлены, чтобы супротив закону
не обижали бы нас… А зачинщиков… Какие же промеж нас зачинщики?.. Зачинщиков нет!
— Как нет?.. Что они там толкуют? — почтительно косясь и оглядываясь на генерала и, видимо, желая изобразить перед ним свою энергическую деятельность, возвысил голос Пшецыньский, который сбежал с крыльца, однако же
не приближался к толпе далее чем на тридцать шагов. — Должны быть зачинщики! Выдавай их сюда! Пусть
все беспрекословно выходят к его превосходительству!.. Вы должны довериться вашему начальству! Выдавай зачинщиков, говорю я!
— Я шутить
не стану! — строго заметил генерал. — Господин исправник! господин предводитель! прошу отправиться к ним и повторить мои слова, что никакой другой воли нет и
не будет, что они должны беспрекословно отправлять повинности и повиноваться управляющему, во
всех его законных требованиях, и что, наконец, если через десять минут (генерал посмотрел свои часы) толпа
не разойдется и зачинщики
не будут выданы, я буду стрелять.
Генерал ничего
не ответил, но в душе был согласен с опытным полковником:
все это по внешности действительно казалось бунтом весьма значительных размеров, тогда как на самом деле оставалось все-таки одно лишь великое обоюдное недоразумение.
А в толпе
все рос и крепчал гул да говор… волнение снова начиналось, и
все больше,
все сильнее. Увещания священника, исправника и предводителя
не увенчались ни малейшим успехом, и они возвратились с донесением, что мужики за бунтовщиков себя
не признают, зачинщиков между собою
не находят и упорно стоят на своем, чтобы сняли с них барщину и прочли настоящую волю, и что до тех пор они
не поверят в миссию генерала, пока тот
не объявит им самолично эту «заправскую волю за золотою строчкою».
Он
не думал, как именно
все это совершится, но знал, что он будет потом рассказывать об этом очень красивыми, изобразительными фразами.
Толпа вздрогнула, но молчала. Передние, совершенно молча, внимательно огляделись вокруг себя: никто
не пал, никто
не стонет —
все живы, целы, стоят, как стояли. Первая минута смущенного смятения минула. Мужики оправились.
Пока еще
не раздались эти выстрелы, адъютант почему-то воображал себе, что
все это будет как-то
не так, а иначе, и как будто легче, как будто красивее, а на деле оно вдруг оказалось совсем по-другому — именно так, как он менее
всего мог думать и воображать.
Чем больше думал поручик, тем больше становилось ему
все как-то
не по себе, было как-то неловко… быть может, отчасти перед собственной совестью.
Он особенно поставлял на вид, как были истощены
все возможные меры кротости, как надлежащие власти христианским словом и вразумлением стремились вселить благоразумие в непокорных, — но ни голос совести, ни авторитет власти, ни кроткое слово св. религии
не возымели силы над зачерствелыми сердцами анархистов-мятежников, из коих весьма многие были вооружены в толпе топорами, кольями и вилами.
Предварительно, впрочем, по совету
все того же Пшецыньского,
не забыли поблагодарить батальон за его молодецкое поведение, но при этом начальство осталось несколько недовольно тем обстоятельством, что ответное «рады стараться» пробежало по фронту как-то вяло, раздумчиво и словно бы неохотно.
И говоря это, Болеслав Казимирович обеими руками крепко, долго и горячо потрясал руку Хвалынцева, который с своей стороны был весьма доволен своим отпуском из плена и, ввиду
всего совершившегося,
не почел особенно удобным добиваться у полковника объяснения причин своего непонятного ареста.
Короче сказать, выходило что monsieur Корытников чуть ли
не один, своей собственной персоной, усмирил
все восстание.
Madame Гржиб, полнокровно-огненная и роскошная брюнетка, постоянно желала изображать из себя создание в высшей степени нервное, идеально-тонкое, эфирное и потому за столом кушала очень мало. Это, между прочим, она делала для того, чтобы
не портить своего голоса, который и Анатоль со Шписсом, и
весь элегантный мир Славнобубенска находили безусловно прекрасным, а в данную минуту Констанция Александровна намеревалась еще произвести своим пением решительный эффект перед блистательным гостем.
Это была эстафета от полковника Пшецыньского, который объяснял, что, вследствие возникших недоразумений и волнений между крестьянами деревни Пчелихи и села Коршаны, невзирая на недавний пример энергического укрощения в селе Высокие Снежки, он, Пшецыньский, немедленно, по получении совместного с губернатором донесения местной власти о сем происшествии, самолично отправился на место и убедился в довольно широких размерах новых беспорядков, причем с его стороны истощены уже
все меры кротости, приложены
все старания вселить благоразумие, но ни голос совести, ни внушения власти, ни слова святой религии на мятежных пчелихинских и коршанских крестьян
не оказывают достодолжного воздействия, — «а посему, — писал он, — ощущается необходимая и настоятельнейшая надобность в немедленной присылке военной силы; иначе невозможно будет через день уже поручиться за спокойствие и безопасность целого края».
— Ха, ха, ха! — в том же тоне продолжал гость. — И сейчас уже войско!.. И к чему тут войско?.. будто нельзя и без войска делать эти вещи!.. Тут главное — нравственное влияние своей собственной личности, а
не войско. Я уверен, что
все это пустяки: просто-напросто мужички
не поняли дела; ну, пошумели, покричали — их за это наказать, конечно, следует… внушить на будущее время, но зачем же войско!
— Ах, барон! Но ведь вы
не знаете, — с фешенебельным прискорбием вмешалась генеральша, — вы
не знаете, что это за народ! эта прислуга, например! Ну, на что уже я — губернаторша — и я даже несколько терплю от моей прислуги, и я
не могу узнать ее за последние годы… Конечно, со мной они еще
не очень уж забываются, но… вообще эта эмансипация их совсем разбаловала… Нет, на первых же порах надо, непременно надо показать им меры строгости, — иначе мы
все небезопасны!
— Вообще я уверен, что
все это пустяки, — авторитетно продолжал барон, — эти господа
не умеют говорить с народом; я поеду туда… я покажу им… Помилуйте, как с какими-нибудь мужиками
не управиться!.. ха, ха, ха!..
Сам Непомук никакого мнения
не выразил, но Шписс вместе с прелестным Анатолем помчались по
всему городу и потом в клуб рассказывать интересные новости о том, как они обедали нынче у губернатора вместе с бароном Икс-фон-Саксеном, и что при этом говорил барон, и что они ему говорили, и как он отправился в Пчелиху самолично укрощать крестьянское восстание, и что вообще барон — это un charmant homme [Очаровательный человек (фр.).], и что они от него в восторге.
Полковник поражен, полковник озадачен, но
все это длится
не более минуты: вдохновение свыше осенило его голову — и с сияющим лицом он почтительнейше докладывает его превосходительству, что сколь ни трудно было ему, Пшецыньскому, при усердном содействии местной власти водворить порядок, тишину и спокойствие, но, наконец, меры кротости совокупно с увещанием св. религии воздействовали — и авторитет власти, стараниями их, восстановлен вполне.
— Ну-у! Voilà la question!.. [Вот в чем вопрос! (фр.).] Надо же выразить ему наше… э-е… наше сочувствие… нашу признательность. Ведь целый край в опасности… Ваши собственные интересы: да и вы сами наконец, comme un membre de la noblesse [Как дворянин (фр.).], можете пострадать, если бы
не Саксен, — ведь почем знать —
все еще может случиться!..
— Ну, вот, как вы
все понимаете! — чуть-чуть подфыркнул предводитель. — «
Не сделал!» ну,
все равно сделает! Это
все равно. Так как же? Подпишетесь?