Неточные совпадения
Вон, чтоб
не далеко ходить, у моего соседа, у Марка Тихоновича, от деда и отца дом был обмазан желтою глиною; ну, вот и был; вот
мы все смотрели, видели и знали, что он желтый; как вдруг — поди! — он возьми его да и выбели!
Хороши канальские, да все уже
не тот,
не прежний вкус, которым
мы наслаждались, пивши наши наливки!
Правду сказать,
не все сынки были молодцы: один из
нас, Павлуся, был горбат от неприсмотра нянек, которых за каждым из
нас было по две, потому что батенька были богатый человек.
У всех
нас оспа была натуральная, и
мы из рук ее вышли
не вовсе изуродованными.
Нас воспитывали со всем старанием и заботливостью и, правду сказать,
не щадили ничего.
Мяса по утрам
не давали для здоровья, и хотя
мы с жадностью кидались к оловянному блюду, в коем была наша пища, и скоро уписывали все, но няньки подливали
нам снова и заставляли, часто с толчками, чтобы
мы еще ели, потому, говорили они, что маменька с них будут взыскивать, когда дети мало покушали из приготовленного.
После завтрака
нас вели к батеньке челом отдать, а потом за тем же к маменьке. Как же маменька любили плотно позавтракать и всегда в одиночку, без батеньки, то
мы и находили у нее либо блины, либо пироги, а в постные дни пампушки или горофяники. Маменька и уделяли
нам порядочные порции и приказывали, чтобы тут же при них съедать все, а
не носиться с пищею, как собака-де.
Нас так и наставляли: маменька
не один раз
нам изъясняли, что воробей между птицами — то же, что жид между людьми, и потому щадить их
не должно.
Потом дадут ногу большого, жирнейшего гуся или индюка: грызи зубами, обгрызывай кость до последнего, а жир — верите ли? так и течет по рукам; когда
не успеешь обсосать тут же рук, то и на платье потечет, особливо если нянька, обязанная утирать
нам рот, зазевается.
Спасибо, тогда ни у
нас и нигде
не было серебряных ложек, а все деревянные: так оно и
не больно; тогда загудит в голове, как будто в пустом котлике.
Тут
нам вынесут или орехов, или яблоков, пастилы, повидла, или чего-нибудь в этом роде, и прикажут разделиться дружно, поровну и отнюдь
не ссориться.
Он
нас не уважит, а
мы — цап-царап! — и принялися хватать без счета и меры.
Батенька, слышим, идут, чтоб унять и поправить беспорядок, а
мы, завладевшие насильно, благим матом — на голубятню, встащим за собой и лестницу и, сидя там,
не боимся ничего, зная, что когда вечером слезем, то уже никто и
не вспомнит о сделанной
нами обиде другим.
Что бы
мы не делили между собой, раздел всегда оканчивался ссорою и в пользу одного из
нас, что заставило горбунчика-Павлусю сказать один раз при подобном разделе:"Ах, душечки, братцы и сестрицы! Когда бы вы скорее все померли, чтобы мне
не с кем было делиться и ссориться!".
Кухарь, усердный человек к пользам господ своих, начал представлять резоны, что-де
мы барана зарежем, да он весь
не потребится на стол, половина останется и, по летнему времени, испортится: надо будет выкинуть.
(Тут все, написанное мною, моя невестка, второго сына жена, женщина модная, воспитанная в пансионе мадам Гросваш, зачернила так, что я
не мог разобрать, а повторить —
не вспомнил, что написал было. Ну, да и нужды нет.
Мы и без того все знаем все. Гм!).
В великой России таких медов, как у
нас, в Малороссии, варить
не умеют: следовательно,
мы — настоящие славяне, переименованные потом в россиян…
Спрашивавшая должна бы цаловать короля; но она кричит громко, чтобы панычи услышали:"Вот еще выдумали что! Что
нам цаловаться между собою? Это будет горшок о горшок, а масла
не будет". Причем некоторые глядят на панычей, подходят ли они к ним, и если еще нет, то продолжают маневры, пока успеют привлечь их к себе.
Вот опять
не вытерплю, чтобы
не сказать: где найдете у
нас этот напиток?
Обращаюсь теперь к продолжению описания нашего воспитания. Правду сказать, можно было бы благодарить батеньке, а еще более маменьке: их труды
не втуне остались.
Мы были воспитаны прекрасно: были такие брюханчики, пузанчики, что любо-весело на
нас глядеть: настоящие боченочки!
Батенька призадумалися и начали считать по пальцам наши годы от рождения, коих никогда в точности
не знали, а прибегли к этому верному средству. И видно, что маменькин счет был вереи, потому что они, подумав, почмакав, чем изъявлялась у них досада, и походив по комнате, сказали, что
мы еще годик погуляем.
Да и шалили же
мы и проказничали во весь льготный год! Сколько окон в людских перебили! сколько у кухарок горшков переколотили! сколько жалоб собиралось на
нас за разные пакости! Но маменька запрещали людям доносить батеньке на
нас."
Не долго им уже погулять! — говорили они. — Пойдут в школу, — перестанут. Пусть будет им чем вспомнить жизнь в родительском доме".
Наконец, пришло наше к
нам.
Не увидели, как и год прошел. Перед покровым-днем призван был наш стихарный дьячок, пан Тимофтей Кнышевский, и спрошен о времени, когда пристойнее начинать учение детей.
Маменька были такие добрые, что тут же мне и сказали:"
Не бойся, Трушко, тебя этот цап (козел)
не будет бить, что бы ты ни делал. Хотя в десять лет этой поганой грамотки
не выучил, так
не посмеет и пальцем тронуть. Ты же, как ни придешь из школы, то безжалостному тво ему отцу и мне жалуйся, что тебя крепко в школе били. Отец спроста будет верить и будет утешаться твоими муками, а я притворно буду жалеть о тебе". Так
мы и положили условие с маменькою.
И вот наступил роковой день!.. Первого декабря
нас накормили выше всякой меры. Батенька, благословляя
нас, всплакнули порядочно. Они были чадолюбивы, да скрывали свою нежность к
нам до сего часа; тут
не могли никак удержаться!.. Приказывали
нам отныне почитать и уважать пана Кнышевского, как его самого, родителя, а притом… Тут голос батеньки изменился, и, они, махнув рукою, сказали: «после», перецеловали
нас, обливая слезами своими, и ушли в спальню.
Со стороны маменькиной подобные проводы были
нам сначала ежедневно, потом все слабее, слабее: конечно, они уже попривыкли разлучаться с
нами, а наконец, и до того доходило, что когда старшие братья надоедали им своими шалостями, так они, бывало, прикрикнут:"Когда б вас чорт унес в эту анафемскую школу!"Батенька же были к
нам ни се, ни то. Я же, бывши дома, от маменьки
не отходил.
Пан Тимофтей, встретив
нас, ввел в школу, где несколько учеников, из тутошних казацких семейств, твердили свои «стихи» (уроки). Кроме
нас, панычей, в тот же день, на Наума, вступило также несколько учеников. Пан Кнышевский, сделав
нам какое-то наставление, чего
мы, как еще неученые,
не могли понять, потому что он говорил свысока, усадил
нас и преподал
нам корень, основание и фундамент человеческой мудрости. Аз, буки, веди приказано было выучить до обеда.
Я знал, что пану Кнышевскому отпущено было пять локтей холста за то, чтобы он следующее наказание мне передавал другому, и потому вовсе
не занимаясь уроком, рассуждал с сидевшим со мною казацким сыном, осуждая все."К чему эта грамота? — рассуждали
мы.
Эти названия
мы затвердили скоро, а подлинные забыли и
не старались вспомнить.
Время подошло к обеду, и пан Кнышевский спросил
нас с уроками. Из
нас Петрусь проговорил урок бойко: знал назвать буквы и в ряд, и в разбивку; и боком ему поставят и вверх ногами, а он так и дует, и
не ошибается, до того, что пан Кнышевский возвел очи горе и, положив руку на Петрусину голову, сказал:"Вот дитина!"Павлусь
не достиг до него. Он знал разницу между буквами, но ошибочно называл и относился к любимым им предметам; например, вместо «буки», все говорил «булки» и
не мог иначе назвать.
Прочти
нам ее повагом и
не борзяся".
Потом производилось то же действие с каждым учеником поодиночке, до последнего. И как Б иной год учеников бывало до пятнадцати благородных и низко-родных (кроме
нас, панычей, были и еще дети помещиков, нашего же прихода), то
мы, граматники, как последние, нетерпеливо ожидали очереди, чтобы отбыть неминуемое и скорее бежать к играм, шалостям и ласкам матерей. Ожидая очереди,
мы, все должное расслабив, поддерживали руками, чтобы
не затрудняться при наступлении действия.
От действия субботки
не освобождался никто из школярей, и самые сыновья пана Кнышевского получали одинаковое с
нами напоминание.
Зато какая свобода в духе, какая радость на душе чувствуема была
нами до понедельника! В субботу и воскресенье, что бы ученик ни сделал, его
не только родители, но и сам пан Кнышевский
не имел права наказать и оставлял до понедельника, и тогда"воздавал с лихвою", как он сам говорил.
Действие субботки мне
не понравилось с первых пор. Я видел тут явное нарушение условия маменькиного с паном Кнышевским и потому
не преминул пожаловаться маменьке. Как же они чудно рассудили, так послушайте,"А что ж, Трушко! — сказали они, гладя меня по голове: — я
не могу закона переменить. Жалуйся на своего отца, что завербовал тебя в эту дурацкую школу. Там
не только я, но и пан Кдышевский
не властен ничего отменить.
Не от
нас это установлено".
Наступило время батеньке и маменьке узнать радость и от третьего сына своего, о котором даже сам пан Кнышевский решительно сказал, что он
не имеет ни в чем таланта. И так пан Кнышевский преостроумно все распорядил: избрал самые трудные псалмы и, заведя меня и своего дьяченка, скрытно от всех, на ток (гумно) в клуне (риге), учил
нас вырабатывать все гагаканья… О, да и досталось же моим ушам!
В радостный тот день, когда пан полковник и гости сели за обеденный стол, как
мы, дети,
не могли находиться вместе с высокопочтенными особами за одним столом, то и я, поев прежде порядочно, скрывался с дьяченком под нашим высоким крыльцом, а пан Киышевский присел в кустах бузины в саду, ожидая благоприятного случая.
Тут батенька, взяв пана Кдшшевского за пояс, втащили его в горницу, а за ним и
мы втянуты были дьяком,
не оставлявшим ушей наших, дабы
не расстроилась псалма.
Пан полковник, хотя кушал индейку, начиненную сарацинским пшеном с изюмом, до того прельстился нашим пением, что, забыв, что он за столом, начал
нам подтягивать басом, довольно приятно, хотя за жеванием
не разводил губ, причем был погружен в глубокие мысли, чаятельно вспомнил свои молодые лета, учение в школе и таковое же пение.
Торжество мое было совершенное. После этого достопримечательного дня мне стало легче. В школе — знал ли я,
не знал урока — пан Кнышевский
не взыскивал, а по окончании учения брал меня с собою и водил в дом богатейших казаков, где
мы пели разные псалмы и канты. Ему давали деньги, а меня кормили сотами, огурцами, молочною кашею или чем другим, по усердию.
Дома своего
мы вовсе
не знали. Батенька хвалили
нас за такую прилежность к учению; но маменька догадывались, что
мы вольничаем, но молчали для того, что могли меня всегда,
не пуская в школу, удерживать при себе. Тихонько, чтобы батенька
не услыхали, я пел маменьке псалмы, а они закармливали меня разными сластями.
Вечером несколько школярей по одному названию, а вовсе
не хотевших учиться,
не слушая и
не уважая пана Кнышевского, тут собрались к нему и со всею скромностью просили усладить их своим чтением. Восхищенный возможностью блеснуть своим талантом в сладкозвучном чтении и красноречивом изъяснении неудобопонимаемого, пан Кнышевский уселся в почетном углу и разложил книгу; вместо каганца даже самую свечу засветил и, усадив
нас кругом себя, подтвердив слушать внимательно, начал чтение.
Не пораненного нигде, но более перепуганного, пана Кнышевского втащили
мы в хату и, осмотрев, единогласно закричали, что это бешеная собака, которая, если и
не покусала его, то уже наверное заразила его.
Мы,
не выпуская его из рук, приготовлялись обдать водою, а он кричал ужасно, даже ревел.
Вечером, когда
мы уселись опять слушать чтение пана Кнышевского и когда он со всем усилием выражал читаемое, Фтеодосия из комнаты, где она запираема была отцом своим, закричала:"Ах, мне лихо! Посмотрите, панычи, чуть ли
не бесится мой пан-отец?".
Пан Кнышевский охотно давал себя связывать, и
мы уверены были, что он без ворожбы с места
не подвинется, а потому день ото дня беспечнее были насчет его: слабо связывали ему руки и почти
не запирали школы, введя его туда.
Эти комические интермедии с паном Кнышевским повторялись довольно часто. В один такой вечер наш художник Павлусь, от небрежности, как-то лениво убирался знахаркою и выскочил с
нами на улицу ради какой-то новой проказы. Пану Кнышевскому показалось скучно лежать; он привстал и,
не чувствуя в себе никаких признаков бешенства, освободил свои руки, свободно разрушил заклепы школы и тихо через хату вошел в комнату.
Тут он в самом деле взбесился и"возрыкал аки вепрь дикий", как сам после рассказывал. Виновный пробежал мимо его, за ворота, на улицу…
Не понимая, в чем дело,
мы также пустились"во все лопатки"за Петрусем домой!
В таковых батенькиных словах заключалась хитрость. Им самим
не хотелось, чтобы
мы, после давишнего, ходили в школу; но желая перед паном Кнышевским удержать свой «гонор», что якобы они об этой истории много думают — это бы унизило их — и потому сказали, что
нам нечему у него учиться. Дабы же
мы не были в праздности и
не оставались без ученья, то они поехали в город и в училище испросили себе"на кондиции"некоего Игнатия Галушкинского, славимого за свою ученость и за способность передавать ее другим.
— Стол вместе с
нами всегда, — рассказывали батенька, однако ж вполголоса, потому что сами видели, что проторговались, дорогонько назначили, — стол с
нами, кроме банкетов: тогда он обедает с шляхтою; жить в панычевской; для постели войлок и подушка. В зимние вечера одна свеча на три дня. В месяц раз позволение проездиться на таратайке к знакомым священникам,
не далее семи верст. С моих плеч черкеска, какая бы ни была, и по пяти рублей от хлопца, то есть пятнадцать рублей в год.