Неточные совпадения
Один из моих троюродных братьев, тоже отставной гусар, человек еще молодой, но замотавшийся
до невероятной степени и проживавший одно время у дяди, прямо и просто объявил
мне,
что, по его глубочайшему убеждению, генеральша находилась в непозволительной связи с Фомой Фомичом.
— Сочинение пишет! — говорит он, бывало, ходя на цыпочках еще за две комнаты
до кабинета Фомы Фомича. — Не знаю,
что именно, — прибавлял он с гордым и таинственным видом, — но, уж верно, брат, такая бурда… то есть в благородном смысле бурда. Для кого ясно, а для нас, брат, с тобой такая кувыркалегия,
что… Кажется, о производительных силах каких-то пишет — сам говорил. Это, верно, что-нибудь из политики. Да, грянет и его имя! Тогда и мы с тобой через него прославимся. Он, брат,
мне это сам говорил…
С негодованием рассказал он
мне про Фому Фомича и тут же сообщил
мне одно обстоятельство, о котором
я до сих пор еще не имел никакого понятия, именно,
что Фома Фомич и генеральша задумали и положили женить дядю на одной престранной девице, перезрелой и почти совсем полоумной, с какой-то необыкновенной биографией и чуть ли не с полумиллионом приданого;
что генеральша уже успела уверить эту девицу,
что они между собою родня, и вследствие того переманить к себе в дом;
что дядя, конечно, в отчаянии, но, кажется, кончится тем,
что непременно женится на полумиллионе приданого;
что, наконец, обе умные головы, генеральша и Фома Фомич, воздвигли страшное гонение на бедную, беззащитную гувернантку детей дяди, всеми силами выживают ее из дома, вероятно, боясь, чтоб полковник в нее не влюбился, а может, и оттого,
что он уже и успел в нее влюбиться.
Да, сударь,
я вам такое могу рассказать,
что вы только рот разинете да так и останетесь
до второго пришествия с разинутым ртом.
— Да
я б его, Видоплясова, — ввязался Григорий, который
до сих пор чинно и строго наблюдал разговор, — да
я б его, Видоплясова, из-под розог не выпустил. Нарвись-ко он на
меня,
я бы дурь-то немецкую вышиб! задал бы столько,
что в два-ста не складешь.
— Ну, а сказал тебе, сколько
до солнца верст? — вмешался дядя, вдруг оживляясь и весело
мне подмигивая, как бы говоря: «Вот посмотри-ка,
что будет!»
— Да, как шар! Она так на воздухе и держится сама собой и кругом солнца ходит. А солнце-то на месте стоит; тебе только кажется,
что оно ходит. Вот она штука какая! А открыл это все капитан Кук, мореход… А черт его знает, кто и открыл, — прибавил он полушепотом, обращаясь ко
мне. — Сам-то
я, брат, ничего не знаю… А ты знаешь, сколько
до солнца-то?
— Ну вот, дядюшка,
я и приехал! — начал
я, переменяя разговор и желая добраться поскорее
до главного дела. — Признаюсь вам, письмо ваше
меня так удивило,
что я…
Да! постой! вот еще к тебе просьба: не кричи на
меня там, как давеча здесь кричал, — а? разве уж потом, если захочешь
что заметить, так, наедине, здесь и заметишь; а
до тех пор как-нибудь скрепись, подожди!
Я откровенно признаюсь — к
чему скрывать? — продолжал
я, обращаясь с заискивающей улыбкой к мадам Обноскиной, —
что до сих пор совсем почти не знал дамского общества, и теперь, когда
мне случилось так неудачно войти,
мне показалось,
что моя поза среди комнаты была очень смешна и отзывалась несколько тюфяком, — не правда ли?
— Ах, дядюшка, вы все с своими науками!.. Вообразите, — продолжал
я, с необыкновенною развязностью, любезно осклабляясь и обращаясь снова к Обноскиной, — мой дорогой дядюшка
до такой степени предан наукам,
что откопал где-то на большой дороге какого-то чудодейственного, практического философа, господина Коровкина; и первое слово сегодня ко
мне, после стольких лет разлуки, было,
что он ждет этого феноменального чудодея с каким-то судорожным, можно сказать, нетерпением… из любви к науке, разумеется…
—
Я не убью маменьку, Анфиса Петровна; но вот грудь моя — разите! — продолжал дядя, разгоряченный
до последней степени,
что бывает иногда с людьми слабохарактерными, когда их выведут из последнего терпения, хотя вся горячка их походит на огонь от зажженной соломы. —
Я хочу сказать, Анфиса Петровна,
что я никого не оскорблю.
Я и начну с того,
что Фома Фомич благороднейший, честнейший человек и, вдобавок, человек высших качеств, но… но он был несправедлив ко
мне в этом случае.
—
Я слышал, дядюшка, — перебил
я, изумленный
до последней степени рассказом, —
я слышал от Бахчеева — не знаю, впрочем, справедливо иль нет, —
что Фома Фомич позавидовал именинам Илюши и утверждает,
что и сам он завтра именинник. Признаюсь, эта характеристическая черта так
меня изумила,
что я…
— Не
до чаю
мне вашего теперь! — проговорил Фома медленно и с достоинством, с озабоченным видом махнув рукой. — Вам бы все,
что послаще!
Эти слова и смешной донельзя, по своей педантской важности, вход Фомы чрезвычайно заинтересовали
меня.
Мне любопытно было узнать,
до чего,
до какого забвения приличий дойдет наконец наглость этого зазнавшегося господчика.
— Вы слышали? — продолжал Фома, с торжеством обращаясь к Обноскину. — То ли еще услышите!
Я пришел ему сделать экзамен. Есть, видите ли, Павел Семеныч, люди, которым желательно развратить и погубить этого жалкого идиота. Может быть,
я строго сужу, ошибаюсь; но
я говорю из любви к человечеству. Он плясал сейчас самый неприличный из танцев. Никому здесь
до этого нет и дела. Но вот сами послушайте. Отвечай:
что ты делал сейчас? отвечай же, отвечай немедленно — слышишь?
— Помилуйте, дядюшка, если вы не уймете этого дурака, ведь он… Слышите,
до чего он добирается? Фалалей что-нибудь соврет, уверяю вас… — шепнул
я дяде, который потерялся и не знал, на
что решиться.
Может быть,
я, входя сюда давеча, даже нарочно усилил мою правдивую откровенность, нарочно принужден был дойти даже
до грубости, именно потому,
что вы сами ставите
меня в такое положение.
Да
я в людскую теперь не могу сойти: «француз ты, говорят, француз!» Нет, сударь, Фома Фомич, не один
я, дурак, а уж и добрые люди начали говорить в один голос,
что вы как есть злющий человек теперь стали, а
что барин наш перед вами все одно,
что малый ребенок;
что вы хоть породой и енаральский сын и сами, может, немного
до енарала не дослужили, но такой злющий, как то есть должен быть настоящий фурий.
Вот
до чего меня довели!» А тут-то все плачут и перед ним чуть не на коленях стоят, заступ у него отнимают; а он-то копает, всю репу только перекопал.
— Простите. Положим, вы в этом совершенно правы; но не ошибаетесь ли вы в главном? Как же, скажите,
я заметил,
что они хорошо принимают вашего отца? Ведь если б они
до такой уж степени сердились на вас, как вы говорите, и вас выгоняли, так и на него бы сердились и его бы худо принимали.
Он и приехал, чтоб взять
меня, и, если крайность
до того дойдет, так хоть завтра же, потому
что уж дело почти
до всего дошло: они
меня съесть хотят, и
я знаю наверно,
что они там теперь кричат обо
мне.
А между тем
я, в чистоте моего сердца, думал
до сих пор,
что обитаю в вашем доме как друг и как брат!
— Да, полковник, да! именно так будет, потому
что так должно быть. Завтра же ухожу от вас. Рассыпьте ваши миллионы, устелите весь путь мой, всю большую дорогу вплоть
до Москвы кредитными билетами — и
я гордо, презрительно пройду по вашим билетам; эта самая нога, полковник, растопчет, загрязнит, раздавит эти билеты, и Фома Опискин будет сыт одним благородством своей души!
Я сказал и доказал! Прощайте, полковник. Про-щай-те, полковник!..
— Ах, Фома,
я все время об этом только и думал; даже теперь, с тобой говоря, об этом же думал.
Я готов хоть
до рассвета простоять перед ней на коленях. Но подумай, Фома,
чего же от
меня и требуют? Ведь это несправедливо, ведь это жестоко, Фома! Будь великодушен вполне, осчастливь
меня совершенно, подумай, реши, — и тогда… тогда… клянусь!..
Уж
я обязуюсь в том,
что никакое несчастье
до нее не коснется.
— Натурально, поздно! Но тут-то и надо работать, чтоб этого не было. Для
чего ж
я и прошу вашего содействия? Одному
мне трудно, а вдвоем мы уладим дело и настоим, чтоб Егор Ильич не делал предложения. Надобно помешать всеми силами, пожалуй, в крайнем случае, поколотить Фому Фомича и тем отвлечь всеобщее внимание, так
что им будет не
до свадьбы. Разумеется, это только в крайнем случае;
я говорю для примера. В этом-то
я на вас и надеюсь.
— Не сердитесь, дядюшка,
я виноват, но виноват перед вами.
Что же касается
до вашего Фомы Фомича…
Я повторил еще раз все в совершенной подробности. Когда дошло
до того,
что Настенька удалением своим надеялась спасти дядю от Татьяны Ивановны, тот горько улыбнулся.
— Что-о-о? — заревел толстяк. —
Что такое, мадам? Так ты уж и
до меня добираешься!
— Вот и он! — радостно вскричал дядя, увидев
меня. — Илюша, брат, стихи приготовил — вот неожиданность, настоящий сюрприз!
Я, брат, поражен и нарочно за тобой послал и стихи остановил
до прихода… Садись-ка возле! Послушаем. Фома Фомич, да ты уж признайся, братец, ведь, уж верно, ты их всех надоумил, чтоб
меня, старика, обрадовать? Присягну,
что так!
— Полковник! — вскричал он. — Теперь
я очнулся совсем; гром еще не убил во
мне умственных способностей; осталась, правда, глухота в правом ухе, происшедшая, может быть, не столько от грома, сколько от падения с крыльца… Но
что до этого! И какое кому дело
до правого уха Фомы!
— Друг мой, — сказал он, —
я до сих пор как будто не верю моему счастью… Настя тоже. Мы только дивимся и прославляем всевышнего. Сейчас она плакала. Поверишь ли,
до сих пор
я как-то не опомнился, как-то растерялся весь: и верю и не верю! И за
что это
мне? за
что?
что я сделал?
чем я заслужил?
Нужно же, чтоб
до такой степени ломался, рисовался человек, выдерживал целые часы добровольной муки — и единственно для того, чтоб сказать потом: «Смотрите на
меня,
я и чувствую-то краше,
чем вы!» Наконец Фома Фомич проклял дядю «за ежечасные обиды и непочтительность» и переехал жить к господину Бахчееву.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли
до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, //
Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! —
что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Тут непременно вы найдете // Два сердца, факел и цветки; // Тут, верно, клятвы вы прочтете // В любви
до гробовой доски; // Какой-нибудь пиит армейский // Тут подмахнул стишок злодейский. // В такой альбом, мои друзья, // Признаться, рад писать и
я, // Уверен будучи душою, //
Что всякий мой усердный вздор // Заслужит благосклонный взор // И
что потом с улыбкой злою // Не станут важно разбирать, // Остро иль нет
я мог соврать.
Друзья мои,
что ж толку в этом? // Быть может, волею небес, //
Я перестану быть поэтом, // В
меня вселится новый бес, // И, Фебовы презрев угрозы, // Унижусь
до смиренной прозы; // Тогда роман на старый лад // Займет веселый мой закат. // Не муки тайные злодейства //
Я грозно в нем изображу, // Но просто вам перескажу // Преданья русского семейства, // Любви пленительные сны // Да нравы нашей старины.
«Как недогадлива ты, няня!» — // «Сердечный друг, уж
я стара, // Стара; тупеет разум, Таня; // А то, бывало,
я востра, // Бывало, слово барской воли…» — // «Ах, няня, няня!
до того ли? //
Что нужды
мне в твоем уме? // Ты видишь, дело о письме // К Онегину». — «Ну, дело, дело. // Не гневайся, душа моя, // Ты знаешь, непонятна
я… // Да
что ж ты снова побледнела?» — // «Так, няня, право, ничего. // Пошли же внука своего». —
—
Я приехал вам объявить сообщенное
мне извещение,
что вы находитесь под судом
до времени окончания решения по вашему делу.