Неточные совпадения
Я никогда
не мог узнать настоящую причину, побудившую такого, по-видимому, рассудительного человека, как покойный генерал Крахоткин, к этому браку с сорокадвухлетней вдовой.
Признаюсь,
я с некоторою торжественностью возвещаю об этом новом лице. Оно, бесспорно, одно из главнейших лиц моего рассказа. Насколько оно имеет право на внимание читателя — объяснять
не стану: такой вопрос приличнее и возможнее разрешить самому читателю.
— Ну, да ведь она, братец, grande dame, [Светская дама (франц.).] генеральша! добрейшая старушка; но, знаешь, привыкла ко всему эдакому утонченному…
не чета
мне, вахлаку! Теперь на
меня сердится. Оно, конечно,
я виноват.
Я, братец, еще
не знаю, чем
я именно провинился, но, уж конечно,
я виноват…
Нет, тут было другое, и это другое
я никак
не могу объяснить иначе, как предварительно объяснив читателю характер Фомы Фомича так, как
я сам его понял впоследствии.
«
Не жилец
я между вами, — говаривал он иногда с какою-то таинственною важностью, —
не жилец
я здесь!
Я смело говорю «мужества»: он
не остановился бы перед обязанностью, перед долгом, и в этом случае
не побоялся бы никаких преград.
Ну, а
я попрекнул его куском хлеба!.. то есть
я вовсе
не попрекнул, но, видно, так, что-нибудь с языка сорвалось — у
меня часто с языка срывается…
Я и забыл сказать, что перед словом «наука» или «литература» дядя благоговел самым наивным и бескорыстнейшим образом, хотя сам никогда и ничему
не учился.
— Сочинение пишет! — говорит он, бывало, ходя на цыпочках еще за две комнаты до кабинета Фомы Фомича. —
Не знаю, что именно, — прибавлял он с гордым и таинственным видом, — но, уж верно, брат, такая бурда… то есть в благородном смысле бурда. Для кого ясно, а для нас, брат, с тобой такая кувыркалегия, что… Кажется, о производительных силах каких-то пишет — сам говорил. Это, верно, что-нибудь из политики. Да, грянет и его имя! Тогда и мы с тобой через него прославимся. Он, брат,
мне это сам говорил…
— Пехтерь! — повторил Фома Фомич, однако ж смягчился. — Жалованье жалованью розь, посконная ты голова! Другой и в генеральском чине, да ничего
не получает, — значит,
не за что: пользы царю
не приносит. А
я вот двадцать тысяч получал, когда у министра служил, да и тех
не брал, потому
я из чести служил, свой был достаток.
Я жалованье свое на государственное просвещение да на погорелых жителей Казани пожертвовал.
— Ей-богу,
не знаю, Фома, — отвечает наконец дядя с отчаянием во взорах, — должно быть, что-нибудь есть в этом роде… Право, ты уж лучше
не спрашивай, а то
я совру что-нибудь…
— Хорошо! так, по-вашему,
я так ничтожен, что даже
не стою ответа, — вы это хотели сказать? Ну, пусть будет так; пусть
я буду ничто.
— Ей-богу же,
я не виноват! так разве, нечаянно, с языка сорвалось!..
Ты
не смотри на
меня, Фома:
я ведь глуп — сам чувствую, что глуп; сам слышу в себе, что нескладно…
В детстве моем, когда
я осиротел и остался один на свете, дядя заменил
мне собою отца, воспитывал
меня на свой счет и, словом, сделал для
меня то, что
не всегда сделает и родной отец.
Выйдя из университета,
я жил некоторое время в Петербурге, покамест ничем
не занятый и, как часто бывает с молокососами, убежденный, что в самом непродолжительном времени наделаю чрезвычайно много чего-нибудь очень замечательного и даже великого.
Петербурга
мне оставлять
не хотелось.
С дядей
я переписывался довольно редко, и то только когда нуждался в деньгах, в которых он
мне никогда
не отказывал.
Вдруг, после довольно долгого молчания,
я получил от него удивительное письмо, совершенно
не похожее на все его прежние письма.
Оно было наполнено такими странными намеками, таким сбродом противоположностей, что
я сначала почти ничего и
не понял.
Да и на какого молодого человека, который, как
я, только что соскочил со сковороды,
не подействовало бы такое предложение, хотя бы, например, романическою своею стороною?
Я, однако ж,
не знал, на что решиться, хотя тотчас же написал дяде, что немедленно отправляюсь в Степанчиково.
С негодованием рассказал он
мне про Фому Фомича и тут же сообщил
мне одно обстоятельство, о котором
я до сих пор еще
не имел никакого понятия, именно, что Фома Фомич и генеральша задумали и положили женить дядю на одной престранной девице, перезрелой и почти совсем полоумной, с какой-то необыкновенной биографией и чуть ли
не с полумиллионом приданого; что генеральша уже успела уверить эту девицу, что они между собою родня, и вследствие того переманить к себе в дом; что дядя, конечно, в отчаянии, но, кажется, кончится тем, что непременно женится на полумиллионе приданого; что, наконец, обе умные головы, генеральша и Фома Фомич, воздвигли страшное гонение на бедную, беззащитную гувернантку детей дяди, всеми силами выживают ее из дома, вероятно, боясь, чтоб полковник в нее
не влюбился, а может, и оттого, что он уже и успел в нее влюбиться.
Впрочем, на все мои расспросы: уж
не влюблен ли дядя в самом деле, рассказчик
не мог или
не хотел дать
мне точного ответа, да и вообще рассказывал скупо, нехотя и заметно уклонялся от подобных объяснений.
Я решился ехать в Степанчиково, желая
не только вразумить и утешить дядю, но даже спасти его по возможности, то есть выгнать Фому, расстроить ненавистную свадьбу с перезрелой девой и, наконец, — так как, по моему окончательному решению, любовь дяди была только придирчивой выдумкой Фомы Фомича, — осчастливить несчастную, но, конечно, интересную девушку предложением руки моей и проч. и проч.
Закрепить ее кое-как, для десяти верст, можно было довольно скоро, и потому
я решился, никуда
не заходя, подождать у кузницы, покамест кузнецы справят дело.
Не понимаю, почему он и на
меня рассердился, тем более что видел
меня первый раз в жизни и еще
не сказал со
мною ни слова.
— Гришка!
не ворчать под нос! выпорю!.. — закричал он вдруг на своего камердинера, как будто совершенно
не слыхав того, что
я сказал о задержках в дороге.
— Чего взъедаться? Слышите? На
меня же ворчит, а
мне и
не взъедаться!
— А
мне что! По
мне хоть совсем
не обедайте.
Я не на вас ворчу; кузнецам только слово сказал.
— На экипаж… Нет, ты на
меня ворчишь, а
не на экипаж. Сам виноват, да он же и ругается!
— А чего ты всю дорогу сычом сидел, слова со
мной не сказал, — а? Говоришь же в другие разы!
— Хе-хе-хе! Ишь краснобаи! — вскричал толстяк, еще раз закачавшись от смеха, и снова взглянул на
меня приветливо. — И
не стыдно тебе, Васильев?
Но Степан Алексеевич уж
не слушал. Эффект, произведенный на него полупьяным рассказом Васильева, был необыкновенный. Толстяк был так раздражен, что даже побагровел; кадык его затрясся; маленькие глазки налились кровью.
Я думал, что с ним тотчас же будет удар.
— Позвольте спросить вас, — сказал
я, нерешительно выступая вперед, — сейчас вы изволили упомянуть о Фоме Фомиче; кажется, его фамилия, если только
не ошибаюсь, Опискин. Вот видите ли,
я желал бы… словом,
я имею особенные причины интересоваться этим лицом и, с своей стороны, очень бы желал узнать, в какой степени можно верить словам этого доброго человека, что барин его, Егор Ильич Ростанев, хочет подарить одну из своих деревень Фоме Фомичу.
Меня это чрезвычайно интересует, и
я…
— Это что, ученый-то человек? Батюшка мой, да там вас ждут
не дождутся! — вскричал толстяк, нелицемерно обрадовавшись. — Ведь
я теперь сам от них, из Степанчикова; от обеда уехал, из-за пудинга встал: с Фомой усидеть
не мог! Со всеми там переругался из-за Фомки проклятого… Вот встреча! Вы, батюшка,
меня извините.
Я Степан Алексеич Бахчеев и вас вот эдаким от полу помню… Ну, кто бы сказал?.. А позвольте вас…
— Но кто ж этот Фома? — спросил
я. — Как это он завоевал там весь дом? Как
не выгонят его со двора шелепами? Признаюсь…
— Его-то выгонят? Да вы сдурели аль нет? Да ведь Егор-то Ильич перед ним на цыпочках ходит! Да Фома велел раз быть вместо четверга середе, так они там, все до единого, четверг середой почитали. «
Не хочу, чтоб был четверг, а будь середа!» Так две середы на одной неделе и было. Вы думаете,
я приврал что-нибудь? Вот на столечко
не приврал! Просто, батюшка, штука капитана Кука выходит!
Ведь все рассказать, так вы
не поверите, а спросите: из каких
я лесов к вам явился?
Вы, может,
не верите, а
я больной.
Ну, так
я с его капель-то чуть вверх тормашки
не полетел.
Чего уж
мне: значительного чина
не пощадит!
И уж как начнет ученым своим языком колотить, так уж та-та-та! тата-та! то есть такой,
я вам скажу, болтливый язык, что отрезать его да выбросить на навозную кучу, так он и там будет болтать, все будет болтать, пока ворона
не склюет.
— А кто вас тянул к дядюшке? Сидели бы там, где-нибудь у себя, коли было где сесть! Нет, батюшка, тут,
я вам скажу, ученостью мало возьмете, да и никакой дядюшка вам
не поможет; попадете в аркан! Да
я у них похудел в одни сутки. Ну, верите ли, что
я у них похудел? Нет, вы,
я вижу,
не верите. Что ж, пожалуй, бог с вами,
не верьте.
— Нет-с, помилуйте,
я очень верю; только
я все еще
не понимаю, — отвечал
я, теряясь все более и более.
Не люблю
я, батюшка, ученую часть; вот она у
меня где сидит!
Рассердили вы
меня, батюшка, и рассказывать тебе ничего
не хочу!
Ведь
не подрядился же
я в самом деле тебе сказки рассказывать, да и язык устал.
— Да
я б его, Видоплясова, — ввязался Григорий, который до сих пор чинно и строго наблюдал разговор, — да
я б его, Видоплясова, из-под розог
не выпустил. Нарвись-ко он на
меня,
я бы дурь-то немецкую вышиб! задал бы столько, что в два-ста
не складешь.
— Видоплясов, — сказал
я, совершенно сбившись и уже
не зная, что говорить. — Видоплясов… скажите, какая странная фамилия?