Неточные совпадения
Но нет! нет! все сие втуне, и нечего
говорить! нечего
говорить!.. ибо и не один уже раз бывало желаемое и не один уже раз жалели
меня, но… такова уже черта моя, а
я прирожденный скот!
Лежал
я тогда… ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу,
говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий… белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое),
говорит: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же
мне на такое дело пойти?» А уж Дарья Францовна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась.
И видел
я тогда, молодой человек, видел
я, как затем Катерина Ивановна, так же ни слова не
говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, встать не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись… обе… обе… да-с… а
я… лежал пьяненькой-с.
Сонечка, голубка моя, только деньгами способствовала, а самой,
говорит,
мне теперь, до времени, у вас часто бывать неприлично, так разве в сумерки, чтобы никто не видал.
«
Я, конечно,
говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь,
говорит, теперь на ваше благородное слово», то есть все это,
я вам скажу, взяла да и выдумала, и не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
Когда же, шесть дней назад,
я первое жалованье мое — двадцать три рубля сорок копеек — сполна принес, малявочкой
меня назвала: «Малявочка,
говорит, ты эдакая!» И наедине-с, понимаете ли?
— Э, черта еще этого недоставало, — бормотал он, скрыпя зубами, — нет, это
мне теперь… некстати… Дура она, — прибавил он громко. —
Я сегодня к ней зайду,
поговорю.
— Дура-то она дура, такая же, как и
я, а ты что, умник, лежишь, как мешок, ничего от тебя не видать? Прежде,
говоришь, детей учить ходил, а теперь пошто ничего не делаешь?
Нет, Дунечка, все вижу и знаю, о чем ты со
мной много — то
говорить собираешься; знаю и то, о чем ты всю ночь продумала, ходя по комнате, и о чем молилась перед Казанскою божией матерью, которая у мамаши в спальне стоит.
—
Говорю вам: впереди
меня шла, шатаясь, тут же на бульваре. Как до скамейки дошла, так и повалилась.
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого человека не было.
Говорят: «долг, совесть», —
я ничего не хочу
говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой,
я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
— Вот ты теперь
говоришь и ораторствуешь, а скажи ты
мне: убьешь ты сам старуху или нет?
— Серебряная папиросочница: ведь
я говорил прошлый раз.
—
Я и не кричу, а весьма ровно
говорю, а это вы на
меня кричите; а
я студент и кричать на себя не позволю.
— А ты, такая-сякая и этакая, — крикнул он вдруг во все горло (траурная дама уже вышла), — у тебя там что прошедшую ночь произошло? а? Опять позор, дебош на всю улицу производишь. Опять драка и пьянство. В смирительный [Смирительный — т. е. смирительный дом — место, куда заключали на определенный срок за незначительные проступки.] мечтаешь! Ведь
я уж тебе
говорил, ведь
я уж предупреждал тебя десять раз, что в одиннадцатый не спущу! А ты опять, опять, такая-сякая ты этакая!
— Ну-ну-ну! Довольно!
Я уж тебе
говорил,
говорил,
я ведь тебе
говорил…
— В том и штука: убийца непременно там сидел и заперся на запор; и непременно бы его там накрыли, если бы не Кох сдурил, не отправился сам за дворником. А он именно в этот-то промежуток и успел спуститься по лестнице и прошмыгнуть мимо их как-нибудь. Кох обеими руками крестится: «Если б
я там,
говорит, остался, он бы выскочил и
меня убил топором». Русский молебен хочет служить, хе-хе!..
— Будем ценить-с. Ну так вот, брат, чтобы лишнего не
говорить,
я хотел сначала здесь электрическую струю повсеместно пустить, так чтобы все предрассудки в здешней местности разом искоренить; но Пашенька победила.
Я, брат, никак и не ожидал, чтоб она была такая… авенантненькая [Авенантненькая — приятная, привлекательная (от фр. avenant).]… а? Как ты думаешь?
— Это
я по подлости моей
говорил… Мать у
меня сама чуть милостыни не просит… а
я лгал, чтоб
меня на квартире держали и… кормили, — проговорил громко и отчетливо Раскольников.
Я, брат, теперь всю твою подноготную разузнал, недаром ты с Пашенькой откровенничал, когда еще на родственной ноге состоял, а теперь любя
говорю…
Насчет носков и прочего остального предоставляю тебе самому; денег остается нам двадцать пять рубликов, а о Пашеньке и об уплате за квартиру не беспокойся;
я говорил: кредит безграничнейший.
— Это, брат, невозможно; из чего ж
я сапоги топтал! — настаивал Разумихин. — Настасьюшка, не стыдитесь, а помогите, вот так! — и, несмотря на сопротивление Раскольникова, он все-таки переменил ему белье. Тот повалился на изголовье и минуты две не
говорил ни слова.
— Да прозябал всю жизнь уездным почтмейстером… пенсионишко получает, шестьдесят пять лет, не стоит и
говорить…
Я его, впрочем, люблю. Порфирий Петрович придет: здешний пристав следственных дел… правовед. Да, ведь ты знаешь…
— Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, —
я разве хвалил тебе то, что он руки греет?
Я говорил, что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль людей хороших останется? Да
я уверен, что за
меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут, да и то если с тобой в придачу!..
Больше
я его на том не расспрашивал, — это Душкин-то
говорит, — а вынес ему билетик — рубль то есть, — потому-де думал, что не
мне, так другому заложит; все одно — пропьет, а пусть лучше у
меня вещь лежит: дальше-де положишь, ближе возьмешь, а объявится что аль слухи пойдут, тут
я и преставлю».
Тут и захотел
я его задержать: „Погоди, Миколай,
говорю, аль не выпьешь?“ А сам мигнул мальчишке, чтобы дверь придержал, да из-за застойки-то выхожу: как он тут от
меня прыснет, да на улицу, да бегом, да в проулок, — только
я и видел его.
Погодя немного минут, баба в коровник пошла и видит в щель: он рядом в сарае к балке кушак привязал, петлю сделал; стал на обрубок и хочет себе петлю на шею надеть; баба вскрикнула благим матом, сбежались: «Так вот ты каков!» — «А ведите
меня,
говорит, в такую-то часть, во всем повинюсь».
Если
мне, например, до сих пор
говорили: «возлюби» и
я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что
я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь».
Я ведь и заговорил с целию, а то
мне вся эта болтовня-себятешение, все эти неумолчные, беспрерывные общие места и все то же да все то же до того в три года опротивели, что, ей-богу, краснею, когда и другие-то, не то что
я, при
мне говорят.
А
я говорю — неловкий, неопытный, и, наверно, это был первый шаг!
Не
говорю уже о том, что преступления в низшем классе, в последние лет пять, увеличились; не
говорю о повсеместных и беспрерывных грабежах и пожарах; страннее всего то для
меня, что преступления и в высших классах таким же образом увеличиваются, и, так сказать, параллельно.
—
Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении
говорил, —
я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это
я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти,
говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Он вышел в другую улицу. «Ба! „Хрустальный дворец“! Давеча Разумихин
говорил, про „Хрустальный дворец“. Только, чего бишь
я хотел-то? Да, прочесть!.. Зосимов
говорил, что в газетах читал…»
— Как! Вы здесь? — начал он с недоумением и таким тоном, как бы век был знаком, — а
мне вчера еще
говорил Разумихин, что вы все не в памяти. Вот странно! А ведь
я был у вас…
— Это
я знаю, что вы были, — отвечал он, — слышал-с. Носок отыскивали… А знаете, Разумихин от вас без ума,
говорит, что вы с ним к Лавизе Ивановне ходили, вот про которую вы старались тогда, поручику-то Пороху мигали, а он все не понимал, помните? Уж как бы, кажется, не понять — дело ясное… а?
— Гонорарий! Всем пользуетесь! — Раскольников засмеялся. — Ничего, добреющий мальчик, ничего! — прибавил он, стукнув Заметова по плечу, —
я ведь не назло, «а по всей то есь любови, играючи»,
говорю, вот как работник-то ваш
говорил, когда он Митьку тузил, вот, по старухиному-то делу.
— Фу, какие вы страшные вещи
говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только все это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут,
я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
Я вот бы как поступил, — начал Раскольников, опять вдруг приближая свое лицо к лицу Заметова, опять в упор смотря на него и
говоря опять шепотом, так что тот даже вздрогнул на этот раз.
— Так вот ты где! — крикнул он во все горло. — С постели сбежал! А
я его там под диваном даже искал! На чердак ведь ходили! Настасью чуть не прибил за тебя… А он вон где! Родька! Что это значит?
Говори всю правду! Признавайся! Слышишь?
— Пусти? Ты смеешь
говорить: «пусти»? Да знаешь ли, что
я сейчас с тобой сделаю? Возьму в охапку, завяжу узлом да и отнесу под мышкой домой, под замок!
Да неужель ты не видишь, что
я совершенно в полном уме теперь
говорю?
«Черт возьми! — продолжал он почти вслух, —
говорит со смыслом, а как будто… Ведь и
я дурак! Да разве помешанные не
говорят со смыслом? А Зосимов-то, показалось
мне, этого-то и побаивается! — Он стукнул пальцем по лбу. — Ну что, если… ну как его одного теперь пускать? Пожалуй, утопится… Эх, маху
я дал! Нельзя!» И он побежал назад, вдогонку за Раскольниковым, но уж след простыл. Он плюнул и скорыми шагами воротился в «Хрустальный дворец» допросить поскорее Заметова.
— Приходит она, этта, ко
мне поутру, —
говорил старший младшему, — раным-ранешенько, вся разодетая. «И что ты,
говорю, передо
мной лимонничаешь, чего ты передо
мной,
говорю, апельсинничаешь?» — «
Я хочу,
говорит, Тит Васильевич, отныне, впредь в полной вашей воле состоять». Так вот оно как! А уж как разодета: журнал, просто журнал!
— А где работаем. «Зачем, дескать, кровь отмыли? Тут,
говорит, убивство случилось, а
я пришел нанимать». И в колокольчик стал звонить, мало не оборвал. А пойдем,
говорит, в контору, там все докажу. Навязался.
— Ты не поверишь, ты и вообразить себе не можешь, Поленька, —
говорила она, ходя по комнате, — до какой степени мы весело и пышно жили в доме у папеньки и как этот пьяница погубил
меня и вас всех погубит!
— Ради бога, успокойтесь, не пугайтесь! —
говорил он скороговоркой, — он переходил улицу, его раздавила коляска, не беспокойтесь, он очнется,
я велел сюда нести…
я у вас был, помните… Он очнется,
я заплачу!
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а
я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, — вот моя и ночь!.. Так чего уж тут про прощение
говорить! И то простила!
— Он Лидочку больше всех нас любил, — продолжала она очень серьезно и не улыбаясь, уже совершенно как
говорят большие, — потому любил, что она маленькая, и оттого еще, что больная, и ей всегда гостинцу носил, а нас он читать учил, а
меня грамматике и закону божию, — прибавила она с достоинством, — а мамочка ничего не
говорила, а только мы знали, что она это любит, и папочка знал, а мамочка
меня хочет по-французски учить, потому что
мне уже пора получить образование.