Неточные совпадения
Но объяснить, кого я встретил, так, заранее, когда никто ничего не знает,
будет пошло; даже, я думаю, и тон этот пошл: дав себе
слово уклоняться от литературных красот, я с первой строки впадаю
в эти красоты.
Я хоть и начну с девятнадцатого сентября, а все-таки вставлю
слова два о том, кто я, где
был до того, а стало
быть, и что могло
быть у меня
в голове хоть отчасти
в то утро девятнадцатого сентября, чтоб
было понятнее читателю, а может
быть, и мне самому.
Каждый-то раз, как я вступал куда-либо
в школу или встречался с лицами, которым, по возрасту моему,
был обязан отчетом, одним
словом, каждый-то учителишка, гувернер, инспектор, поп — все, кто угодно, спрося мою фамилию и услыхав, что я Долгорукий, непременно находили для чего-то нужным прибавить...
Правда,
в женщинах я ничего не знаю, да и знать не хочу, потому что всю жизнь
буду плевать и дал
слово.
Странно, мне, между прочим, понравилось
в его письмеце (одна маленькая страничка малого формата), что он ни
слова не упомянул об университете, не просил меня переменить решение, не укорял, что не хочу учиться, —
словом, не выставлял никаких родительских финтифлюшек
в этом роде, как это бывает по обыкновению, а между тем это-то и
было худо с его стороны
в том смысле, что еще пуще обозначало его ко мне небрежность.
Именно таинственные потому, что
были накоплены из карманных денег моих, которых отпускалось мне по пяти рублей
в месяц,
в продолжение двух лет; копление же началось с первого дня моей «идеи», а потому Версилов не должен
был знать об этих деньгах ни
слова.
Появившись, она проводила со мною весь тот день, ревизовала мое белье, платье, разъезжала со мной на Кузнецкий и
в город, покупала мне необходимые вещи, устроивала, одним
словом, все мое приданое до последнего сундучка и перочинного ножика; при этом все время шипела на меня, бранила меня, корила меня, экзаменовала меня, представляла мне
в пример других фантастических каких-то мальчиков, ее знакомых и родственников, которые будто бы все
были лучше меня, и, право, даже щипала меня, а толкала положительно, даже несколько раз, и больно.
Вот как бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того, что я чувствовал. Прибавлю только, что здесь,
в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я
был глубже и стыдливее. Может, я и теперь про себя стыдливее, чем
в словах и делах моих; дай-то Бог!
Я действительно
был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к какому бы ни
было.
В гимназии я с товарищами
был на ты, но ни с кем почти не
был товарищем, я сделал себе угол и жил
в углу. Но не это смущало меня. На всякий случай я дал себе
слово не входить
в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
Марья Ивановна, передавая все это мне
в Москве, верила и тому и другому варианту, то
есть всему вместе: она именно утверждала, что все это могло произойти совместно, что это вроде la haine dans l'amour, [Ненависти
в любви (франц.).] оскорбленной любовной гордости с обеих сторон и т. д., и т. д., одним
словом, что-то вроде какой-то тончайшей романической путаницы, недостойной всякого серьезного и здравомыслящего человека и, вдобавок, с подлостью.
То, что романическая Марья Ивановна, у которой документ находился «на сохранении», нашла нужным передать его мне, и никому иному, то
были лишь ее взгляд и ее воля, и объяснять это я не обязан; может
быть, когда-нибудь к
слову и расскажу; но столь неожиданно вооруженный, я не мог не соблазниться желанием явиться
в Петербург.
Подошел и я — и не понимаю, почему мне этот молодой человек тоже как бы понравился; может
быть, слишком ярким нарушением общепринятых и оказенившихся приличий, —
словом, я не разглядел дурака; однако с ним сошелся тогда же на ты и, выходя из вагона, узнал от него, что он вечером, часу
в девятом, придет на Тверской бульвар.
«Вы послушайте, как он выговаривает: „Тут нет еще греха“!» Одним
словом, вы
были в восхищении.
Я припоминаю
слово в слово рассказ его; он стал говорить с большой даже охотой и с видимым удовольствием. Мне слишком ясно
было, что он пришел ко мне вовсе не для болтовни и совсем не для того, чтоб успокоить мать, а наверно имея другие цели.
— Именно это и
есть; ты преудачно определил
в одном
слове: «хоть и искренно чувствуешь, но все-таки представляешься»; ну, вот так точно и
было со мной: я хоть и представлялся, но рыдал совершенно искренно. Не спорю, что Макар Иванович мог бы принять это плечо за усиление насмешки, если бы
был остроумнее; но его честность помешала тогда его прозорливости. Не знаю только, жалел он меня тогда или нет; помнится, мне того тогда очень хотелось.
В виде гарантии я давал ему
слово, что если он не захочет моих условий, то
есть трех тысяч, вольной (ему и жене, разумеется) и вояжа на все четыре стороны (без жены, разумеется), — то пусть скажет прямо, и я тотчас же дам ему вольную, отпущу ему жену, награжу их обоих, кажется теми же тремя тысячами, и уж не они от меня уйдут на все четыре стороны, а я сам от них уеду на три года
в Италию, один-одинехонек.
— Версилов живет
в Семеновском полку,
в Можайской улице, дом Литвиновой, номер семнадцать, сама
была в адресном! — громко прокричал раздраженный женский голос; каждое
слово было нам слышно. Стебельков вскинул бровями и поднял над головою палец.
Я быстро вышел; они молча проводили меня глазами, и
в высшей степени удивление
было в их взгляде. Одним
словом, я задал загадку…
Смотрю я на нее
в то утро и сумневаюсь на нее; страшно мне; не
буду, думаю, противоречить ей ни
в одном
слове.
— Упрекаю себя тоже
в одном смешном обстоятельстве, — продолжал Версилов, не торопясь и по-прежнему растягивая
слова, — кажется, я, по скверному моему обычаю, позволил себе тогда с нею некоторого рода веселость, легкомысленный смешок этот — одним
словом,
был недостаточно резок, сух и мрачен, три качества, которые, кажется, также
в чрезвычайной цене у современного молодого поколения… Одним
словом, дал ей повод принять меня за странствующего селадона.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что
в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он
есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним
словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!
— Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудь мы обвиним друг друга, если
будем в чем недовольны, если сделаемся сами злы, дурны, если даже забудем все это, — то не забудем никогда этого дня и вот этого самого часа! Дадим
слово такое себе. Дадим
слово, что всегда припомним этот день, когда мы вот шли с тобой оба рука
в руку, и так смеялись, и так нам весело
было… Да? Ведь да?
Тут какая-то ошибка
в словах с самого начала, и «любовь к человечеству» надо понимать лишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал
в душе своей (другими
словами, себя самого создал и к себе самому любовь) и которого, поэтому, никогда и не
будет на самом деле.
Я извинял еще и тем, что князь
был немного ограничен, а потому любил
в слове точность, а иных острот даже вовсе не понимал.
— Я к тому нахохлился, — начал я с дрожью
в голосе, — что, находя
в вас такую странную перемену тона ко мне и даже к Версилову, я… Конечно, Версилов, может
быть, начал несколько ретроградно, но потом он поправился и…
в его
словах, может
быть, заключалась глубокая мысль, но вы просто не поняли и…
— Вы говорите об какой-то «тяготеющей связи»… Если это с Версиловым и со мной, то это, ей-Богу, обидно. И наконец, вы говорите: зачем он сам не таков, каким
быть учит, — вот ваша логика! И во-первых, это — не логика, позвольте мне это вам доложить, потому что если б он
был и не таков, то все-таки мог бы проповедовать истину… И наконец, что это за
слово «проповедует»? Вы говорите: пророк. Скажите, это вы его назвали «бабьим пророком»
в Германии?
Я очень даже заметил, что вообще у Фанариотовых, должно
быть, как-то стыдились Версилова; я по одной, впрочем, Анне Андреевне это заметил, хотя опять-таки не знаю, можно ли тут употребить
слово «стыдились»; что-то
в этом роде, однако же,
было.
Раз там, за границей,
в одну шутливую минуту, она действительно сказала князю: «может
быть»,
в будущем; но что же это могло означать, кроме лишь легкого
слова?
То
есть я и солгал, потому что документ
был у меня и никогда у Крафта, но это
была лишь мелочь, а
в самом главном я не солгал, потому что
в ту минуту, когда лгал, то дал себе
слово сжечь это письмо
в тот же вечер.
Я пустился домой;
в моей душе
был восторг. Все мелькало
в уме, как вихрь, а сердце
было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном
слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что с ней?» — подумал я, став на крыльцо.
Я до сих пор не понимаю, что у него тогда
была за мысль, но очевидно, он
в ту минуту
был в какой-то чрезвычайной тревоге (вследствие одного известия, как сообразил я после). Но это
слово «он тебе все лжет»
было так неожиданно и так серьезно сказано и с таким странным, вовсе не шутливым выражением, что я весь как-то нервно вздрогнул, почти испугался и дико поглядел на него; но Версилов поспешил рассмеяться.
Как нарочно, кляча тащила неестественно долго, хоть я и обещал целый рубль. Извозчик только стегал и, конечно, настегал ее на рубль. Сердце мое замирало; я начинал что-то заговаривать с извозчиком, но у меня даже не выговаривались
слова, и я бормотал какой-то вздор. Вот
в каком положении я вбежал к князю. Он только что воротился; он завез Дарзана и
был один. Бледный и злой, шагал он по кабинету. Повторю еще раз: он страшно проигрался. На меня он посмотрел с каким-то рассеянным недоумением.
— Что? Как! — вскричал я, и вдруг мои ноги ослабели, и я бессильно опустился на диван. Он мне сам говорил потом, что я побледнел буквально как платок. Ум замешался во мне. Помню, мы все смотрели молча друг другу
в лицо. Как будто испуг прошел по его лицу; он вдруг наклонился, схватил меня за плечи и стал меня поддерживать. Я слишком помню его неподвижную улыбку;
в ней
были недоверчивость и удивление. Да, он никак не ожидал такого эффекта своих
слов, потому что
был убежден
в моей виновности.
Да, я действительно
был ему очень нужен:
в словах его и
в течении идей
было чрезвычайно много беспорядка.
— Узнаешь! — грозно вскричала она и выбежала из комнаты, — только я ее и видел. Я конечно бы погнался за ней, но меня остановила одна мысль, и не мысль, а какое-то темное беспокойство: я предчувствовал, что «любовник из бумажки»
было в криках ее главным
словом. Конечно, я бы ничего не угадал сам, но я быстро вышел, чтоб, поскорее кончив с Стебельковым, направиться к князю Николаю Ивановичу. «Там — всему ключ!» — подумал я инстинктивно.
— Понимать-то можешь что-нибудь али еще нет? На вот, прочти, полюбуйся. — И, взяв со стола записку, она подала ее мне, а сама стала передо мной
в ожидании. Я сейчас узнал руку Версилова,
было всего несколько строк: это
была записка к Катерине Николавне. Я вздрогнул, и понимание мгновенно воротилось ко мне во всей силе. Вот содержание этой ужасной, безобразной, нелепой, разбойнической записки,
слово в слово...
Замечу
в скобках: мне слишком
было видно с первых
слов, с первого взгляда, что Версилов даже ищет взрыва, вызывает и дразнит этого раздражительного барона и слишком, может
быть, испытывает его терпение. Барона покоробило.
Мстить я не хотел никому, и даю
в том честное
слово, — хотя
был всеми обижен.
А Лизу я не «забыл», мама ошиблась. Чуткая мать видела, что между братом и сестрой как бы охлаждение, но дело
было не
в нелюбви, а скорее
в ревности. Объясню, ввиду дальнейшего,
в двух
словах.
Характер ее
был похож на мой, то
есть самовластный и гордый, и я всегда думал, и тогда и теперь, что она полюбила князя из самовластия, именно за то, что
в нем не
было характера и что он вполне, с первого
слова и часа, подчинился ей.
Дав себе
слово «молчать», как объяснил я
в предыдущей главе, я, конечно,
в теории, то
есть в мечтах моих, думал сдержать мое
слово.
— Непременно
есть и «должны
быть они»! — вырвалось у меня неудержимо и с жаром, не знаю почему; но меня увлек тон Версилова и пленила как бы какая-то идея
в слове «должны
быть они». Разговор этот
был для меня совсем неожиданностью. Но
в эту минуту вдруг случилось нечто тоже совсем неожиданное.
Дело
в том, что
в словах бедного старика не прозвучало ни малейшей жалобы или укора; напротив, прямо видно
было, что он решительно не заметил, с самого начала, ничего злобного
в словах Лизы, а окрик ее на себя принял как за нечто должное, то
есть что так и следовало его «распечь» за вину его.
В минуту падения она вскочила, как и все, и стояла, вся помертвев и, конечно, страдая, потому что
была всему причиною, но услышав такие
слова, она вдруг, почти
в мгновение, вся вспыхнула краской стыда и раскаяния.
И она поцеловала ее, не знаю за что, но именно так надо
было сделать; так что я чуть не бросился сам целовать Татьяну Павловну. Именно не давить надо
было Лизу укором, а встретить радостью и поздравлением новое прекрасное чувство, которое несомненно должно
было в ней зародиться. Но, вместо всех этих чувств, я вдруг встал и начал, твердо отчеканивая
слова...
Надеялся тоже и рассчитывал на то, что я и выговаривать
слова тогда у него не
в силах
был ясно, об чем у меня осталось твердое воспоминание, а между тем оказалось на деле, что я и выговаривал тогда гораздо яснее, чем потом предполагал и чем надеялся.
А может
быть и то, что Ламберт совсем не хитрил с этою девицею, даже ни минуты, а так-таки и брякнул с первого
слова: «Mademoiselle, или оставайтесь старой девой, или становитесь княгиней и миллионщицей: вот документ, а я его у подростка выкраду и вам передам… за вексель от вас
в тридцать тысяч».
Теперь сделаю резюме: ко дню и часу моего выхода после болезни Ламберт стоял на следующих двух точках (это-то уж я теперь наверно знаю): первое, взять с Анны Андреевны за документ вексель не менее как
в тридцать тысяч и затем помочь ей напугать князя, похитить его и с ним вдруг обвенчать ее — одним
словом,
в этом роде. Тут даже составлен
был целый план; ждали только моей помощи, то
есть самого документа.
Она пришла, однако же, домой еще сдерживаясь, но маме не могла не признаться. О,
в тот вечер они сошлись опять совершенно как прежде: лед
был разбит; обе, разумеется, наплакались, по их обыкновению, обнявшись, и Лиза, по-видимому, успокоилась, хотя
была очень мрачна. Вечер у Макара Ивановича она просидела, не говоря ни
слова, но и не покидая комнаты. Она очень слушала, что он говорил. С того разу с скамейкой она стала к нему чрезвычайно и как-то робко почтительна, хотя все оставалась неразговорчивою.
Он
был чрезвычайно взволнован и смотрел на Версилова, как бы ожидая от него подтвердительного
слова. Повторяю, все это
было так неожиданно, что я сидел без движения. Версилов
был взволнован даже не меньше его: он молча подошел к маме и крепко обнял ее; затем мама подошла, и тоже молча, к Макару Ивановичу и поклонилась ему
в ноги.