Неточные совпадения
Движения его
были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать
в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и
в карман за
словом не ходил и вообще постоянно
был груб
в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
Дело
в том, что Тарантьев мастер
был только говорить; на
словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно
было двинуть пальцем, тронуться с места —
словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он
был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что выйдет.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты
будешь жить у кумы моей, благородной женщины,
в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина;
есть с кем и
слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не
будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
Илье Ильичу не нужно
было пугаться так своего начальника, доброго и приятного
в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные
были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного
слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит,
в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
Так он попеременно волновался и успокоивался, и, наконец,
в этих примирительных и успокоительных
словах авось, может
быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как
в ковчеге завета отцов наших, и
в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий.
Там
есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда
в виде щуки, которая изберет себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими
словами, какого-нибудь лентяя, которого все обижают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он знай кушает себе да наряжается
в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне.
Может
быть, когда дитя еще едва выговаривало
слова, а может
быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось
в этом ни себе, ни другим.
Андрей подъехал к ней, соскочил с лошади, обнял старуху, потом хотел
было ехать — и вдруг заплакал, пока она крестила и целовала его.
В ее горячих
словах послышался ему будто голос матери, возник на минуту ее нежный образ.
Чрез две недели Штольц уже уехал
в Англию, взяв с Обломова
слово приехать прямо
в Париж. У Ильи Ильича уже и паспорт
был готов, он даже заказал себе дорожное пальто, купил фуражку. Вот как подвинулись дела.
Как бы то ни
было, но
в редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда,
слова, поступка. У ней никогда не прочтешь
в глазах: «теперь я подожму немного губу и задумаюсь — я так недурна. Взгляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сейчас подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги…»
В ней разыгрывался комизм, но это
был комизм матери, которая не может не улыбнуться, глядя на смешной наряд сына. Штольц уехал, и ей скучно
было, что некому
петь; рояль ее
был закрыт —
словом, на них обоих легло принуждение, оковы, обоим
было неловко.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена
в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно
было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили
в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на
словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Появление Обломова
в доме не возбудило никаких вопросов, никакого особенного внимания ни
в тетке, ни
в бароне, ни даже
в Штольце. Последний хотел познакомить своего приятеля
в таком доме, где все
было немного чопорно, где не только не предложат соснуть после обеда, но где даже неудобно класть ногу на ногу, где надо
быть свежеодетым, помнить, о чем говоришь, —
словом, нельзя ни задремать, ни опуститься, и где постоянно шел живой, современный разговор.
— Вы, кажется, не расположены сегодня
петь? Я и просить боюсь, — спросил Обломов, ожидая, не кончится ли это принуждение, не возвратится ли к ней веселость, не мелькнет ли хоть
в одном
слове,
в улыбке, наконец
в пении луч искренности, наивности и доверчивости.
Она ехала и во французский спектакль, но содержание пьесы получало какую-то связь с ее жизнью; читала книгу, и
в книге непременно
были строки с искрами ее ума, кое-где мелькал огонь ее чувств, записаны
были сказанные вчера
слова, как будто автор подслушивал, как теперь бьется у ней сердце.
Оно пришло. «Это, должно
быть, силы играют, организм проснулся…» — говорила она его
словами, чутко вслушиваясь
в небывалый трепет, зорко и робко вглядываясь
в каждое новое проявление пробуждающейся новой силы.
В другой раз, опять по неосторожности, вырвалось у него
в разговоре с бароном
слова два о школах живописи — опять ему работа на неделю; читать, рассказывать; да потом еще поехали
в Эрмитаж: и там еще он должен
был делом подтверждать ей прочитанное.
Она поглядела на него молча, как будто поверяла
слова его, сравнила с тем, что у него написано на лице, и улыбнулась; поверка оказалась удовлетворительною. На лице ее разлито
было дыхание счастья, но мирного, которое, казалось, ничем не возмутишь. Видно, что у ней не
было тяжело на сердце, а только хорошо, как
в природе
в это тихое утро.
Обломов дома нашел еще письмо от Штольца, которое начиналось и кончалось
словами: «Теперь или никогда!», потом
было исполнено упреков
в неподвижности, потом приглашение приехать непременно
в Швейцарию, куда собирался Штольц, и, наконец,
в Италию.
— Да, да, —
в радостном трепете говорил он, — и ответом
будет взгляд стыдливого согласия… Она не скажет ни
слова, она вспыхнет, улыбнется до дна души, потом взгляд ее наполнится слезами…
— Как же ты проповедовал, что «доверенность
есть основа взаимного счастья», что «не должно
быть ни одного изгиба
в сердце, где бы не читал глаз друга». Чьи это
слова?
Опять полились на Захара «жалкие»
слова, опять Анисья заговорила носом, что «она
в первый раз от хозяйки слышит о свадьбе, что
в разговорах с ней даже помину не
было, да и свадьбы нет, и статочное ли дело? Это выдумал, должно
быть, враг рода человеческого, хоть сейчас сквозь землю провалиться, и что хозяйка тоже готова снять образ со стены, что она про Ильинскую барышню и не слыхивала, а разумела какую-нибудь другую невесту…».
Сначала она обрушила мысленно на его голову всю желчь, накипевшую
в сердце: не
было едкого сарказма, горячего
слова, какие только
были в ее лексиконе, которыми бы она мысленно не казнила его.
Но он сухо поблагодарил ее, не подумал взглянуть на локти и извинился, что очень занят. Потом углубился
в воспоминания лета, перебрал все подробности, вспомнил о всяком дереве, кусте, скамье, о каждом сказанном
слове, и нашел все это милее, нежели как
было в то время, когда он наслаждался этим.
Чего ж надеялся Обломов? Он думал, что
в письме сказано
будет определительно, сколько он получит дохода, и, разумеется, как можно больше, тысяч, например, шесть, семь; что дом еще хорош, так что по нужде
в нем можно жить, пока
будет строиться новый; что, наконец, поверенный пришлет тысячи три, четыре, —
словом, что
в письме он прочтет тот же смех, игру жизни и любовь, что читал
в записках Ольги.
Он взглянул на Ольгу: она без чувств. Голова у ней склонилась на сторону, из-за посиневших губ видны
были зубы. Он не заметил,
в избытке радости и мечтанья, что при
словах: «когда устроятся дела, поверенный распорядится», Ольга побледнела и не слыхала заключения его фразы.
Слово было жестоко; оно глубоко уязвило Обломова: внутри оно будто обожгло его, снаружи повеяло на него холодом. Он
в ответ улыбнулся как-то жалко, болезненно-стыдливо, как нищий, которого упрекнули его наготой. Он сидел с этой улыбкой бессилия, ослабевший от волнения и обиды; потухший взгляд его ясно говорил: «Да, я скуден, жалок, нищ… бейте, бейте меня!..»
И сам он как полно счастлив
был, когда ум ее, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить
в его взгляде,
в каждом
слове, и оба зорко смотрели: он на нее, не осталось ли вопроса
в ее глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, Боже сохрани! не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?
Приход его, досуги, целые дни угождения она не считала одолжением, лестным приношением любви, любезностью сердца, а просто обязанностью, как будто он
был ее брат, отец, даже муж: а это много, это все. И сама,
в каждом
слове,
в каждом шаге с ним,
была так свободна и искренна, как будто он имел над ней неоспоримый вес и авторитет.
Как ей
быть? Оставаться
в нерешительном положении нельзя: когда-нибудь от этой немой игры и борьбы запертых
в груди чувств дойдет до
слов — что она ответит о прошлом! Как назовет его и как назовет то, что чувствует к Штольцу?
Ей хотелось, чтоб Штольц узнал все не из ее уст, а каким-нибудь чудом. К счастью, стало темнее, и ее лицо
было уже
в тени: мог только изменять голос, и
слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты начать.
Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо,
слово за
словом, перекладывала из своего ума
в чужой все, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась,
была счастлива, а потом вдруг упала
в омут горя и сомнений.
— И свидания наши, прогулки тоже ошибка? Вы помните, что я…
была у него… — досказала она с смущением и сама, кажется, хотела заглушить свои
слова. Она старалась сама обвинять себя затем только, чтоб он жарче защищал ее, чтоб
быть все правее и правее
в его глазах.
Он смотрел на нее, слушал и вникал
в смысл ее
слов. Он один, кажется,
был близок к разгадке тайны Агафьи Матвеевны, и взгляд пренебрежения, почти презрения, который он кидал на нее, говоря с ней, невольно сменился взглядом любопытства, даже участия.
Он не навязывал ей ученой техники, чтоб потом, с глупейшею из хвастливостей, гордиться «ученой женой». Если б у ней вырвалось
в речи одно
слово, даже намек на эту претензию, он покраснел бы пуще, чем когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный,
в области знания, но еще недоступный для женского современного воспитания вопрос. Ему только хотелось, а ей вдвое, чтоб не
было ничего недоступного — не ведению, а ее пониманию.
Анисью, которую он однажды застал там, он обдал таким презрением, погрозил так серьезно локтем
в грудь, что она боялась заглядывать к нему. Когда дело
было перенесено
в высшую инстанцию, на благоусмотрение Ильи Ильича, барин пошел
было осмотреть и распорядиться как следует, построже, но, всунув
в дверь к Захару одну голову и поглядев с минуту на все, что там
было, он только плюнул и не сказал ни
слова.
На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает
в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во сне ли он видел происходящее перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица сидят около него, какие сидели тогда, те же
слова были произнесены уже однажды: воображение бессильно перенести опять туда, память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.
То же
было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то, бывшая уже где-то тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки; повторяются знакомые
слова и шепот: «Вот никак не могу попасть ниткой
в иглу: на-ка ты, Маша, у тебя глаза повострее!»
Она так полно и много любила: любила Обломова — как любовника, как мужа и как барина; только рассказать никогда она этого, как прежде, не могла никому. Да никто и не понял бы ее вокруг. Где бы она нашла язык?
В лексиконе братца, Тарантьева, невестки не
было таких
слов, потому что не
было понятий; только Илья Ильич понял бы ее, но она ему никогда не высказывала, потому что не понимала тогда сама и не умела.