Неточные совпадения
— Они всё думают, что
я еще болен, — продолжал Рогожин князю, — а
я, ни слова не
говоря, потихоньку, еще больной, сел в вагон, да и еду; отворяй ворота, братец Семен Семеныч! Он родителю покойному на
меня наговаривал,
я знаю. А что
я действительно чрез Настасью Филипповну тогда родителя раздражил, так это правда. Тут уж
я один. Попутал грех.
— Это вот всё так и есть, — мрачно и насупившись подтвердил Рогожин, — то же
мне и Залёжев тогда
говорил.
Я то есть тогда не сказался, что это
я самый и есть; а «от Парфена, дескать, Рогожина»,
говорит Залёжев, «вам в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять».
«Ну,
говорю, как мы вышли, ты у
меня теперь тут не смей и подумать, понимаешь!» Смеется: «А вот как-то ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать будешь?»
Я, правда, хотел было тогда же в воду, домой не заходя, да думаю: «Ведь уж все равно», и как окаянный воротился домой.
«Это
я только,
говорит, предуготовляю тебя, а вот
я с тобой еще на ночь попрощаться зайду».
Поехал седой к Настасье Филипповне, земно ей кланялся, умолял и плакал; вынесла она ему, наконец, коробку, шваркнула: «Вот,
говорит, тебе, старая борода, твои серьги, а они
мне теперь в десять раз дороже ценой, коли из-под такой грозы их Парфен добывал.
— И это правда. Верите ли, дивлюсь на себя, как
говорить по-русски не забыл. Вот с вами
говорю теперь, а сам думаю: «А ведь
я хорошо
говорю».
Я, может, потому так много и
говорю. Право, со вчерашнего дня все
говорить по-русски хочется.
Ну вот,
я вам
говорю, верьте не верьте, на эшафот всходил — плакал, белый как бумага.
— Да,
говорят, у
меня лицо моложавое.
— Да что дома? Дома всё состоит в моей воле, только отец, по обыкновению, дурачится, но ведь это совершенный безобразник сделался;
я с ним уж и не
говорю, но, однако ж, в тисках держу, и, право, если бы не мать, так указал бы дверь. Мать всё, конечно, плачет; сестра злится, а
я им прямо сказал, наконец, что
я господин своей судьбы и в доме желаю, чтобы
меня… слушались. Сестре по крайней мере всё это отчеканил, при матери.
— Благодарю вас, генерал, вы поступили со
мной как чрезвычайно добрый человек, тем более что
я даже и не просил;
я не из гордости это
говорю;
я и действительно не знал, куда голову приклонить.
Меня, правда, давеча позвал Рогожин.
— Удивительное лицо! — ответил князь, — и
я уверен, что судьба ее не из обыкновенных. — Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала, а? Об этом глаза
говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами в начале щек. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Всё было бы спасено!
— Припадки? — удивился немного князь, — припадки теперь у
меня довольно редко бывают. Впрочем, не знаю;
говорят, здешний климат
мне будет вреден.
— Он хорошо
говорит, — заметила генеральша, обращаясь к дочерям и продолжая кивать головой вслед за каждым словом князя, —
я даже не ожидала. Стало быть, все пустяки и неправда; по обыкновению. Кушайте, князь, и рассказывайте: где вы родились, где воспитывались?
Я хочу все знать; вы чрезвычайно
меня интересуете.
— Почему? Что тут странного? Отчего ему не рассказывать? Язык есть.
Я хочу знать, как он умеет
говорить. Ну, о чем-нибудь. Расскажите, как вам понравилась Швейцария, первое впечатление. Вот вы увидите, вот он сейчас начнет, и прекрасно начнет.
Я, впрочем, это без злобы
говорю.
Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!» Он
говорил, что эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтоб его поскорей застрелили.
— О нет, он
мне сам
говорил, —
я его уже про это спрашивал, — вовсе не так жил и много, много минут потерял.
— Если сердитесь, то не сердитесь, — сказал он, —
я ведь сам знаю, что меньше других жил и меньше всех понимаю в жизни.
Я, может быть, иногда очень странно
говорю…
— Видели? — вскричала Аглая. —
Я бы должна была догадаться! Это венчает все дело. Если видели, как же вы
говорите, что все время счастливо прожили? Ну, не правду ли
я вам сказала?
Я им все
говорил, ничего от них не утаивал.
Ребенку можно всё
говорить, — всё;
меня всегда поражала мысль, как плохо знают большие детей, отцы и матери даже своих детей.
Я хотел было
говорить, но они в
меня стали камнями кидать.
Потом
я стал им
говорить,
говорил каждый день, когда только мог.
Когда потом все
меня обвиняли, — Шнейдер тоже, — зачем
я с ними
говорю как с большими и ничего от них не скрываю, то
я им отвечал, что лгать им стыдно, что они и без того всё знают, как ни таи от них, и узнают, пожалуй, скверно, а от
меня не скверно узнают.
Я поцеловал Мари еще за две недели до того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь
говорил, то все дети были уже на моей стороне.
Мари чуть с ума не сошла от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась, а главное, детям хотелось, особенно девочкам, бегать к ней, чтобы передавать ей, что
я ее люблю и очень много о ней им
говорю.
Я уже не отнимал, потому что для нее это было счастьем; она все время, как
я сидел, дрожала и плакала; правда, несколько раз она принималась было
говорить, но ее трудно было и понять.
А Шнейдер много
мне говорил и спорил со
мной о моей вредной «системе» с детьми.
Что бы они ни
говорили со
мной, как бы добры ко
мне ни были, все-таки с ними
мне всегда тяжело почему-то, и
я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были дети, но не потому, что
я сам был ребенок, а потому, что
меня просто тянуло к детям.
Я очень хорошо знаю, что про свои чувства
говорить всем стыдно, а вот вам
я говорю, и с вами
мне не стыдно.
Вы ведь на
меня не сердитесь, что
я это так
говорю?
И не подумайте, что
я с простоты так откровенно все это
говорил сейчас вам про ваши лица; о нет, совсем нет!
Мне ужасно нужно бы
поговорить теперь с Аглаей Ивановной.
Они, князь,
говорят, что
я чудачка, а
я умею различать.
— Вы слышали давеча, как Иван Федорович
говорил, что сегодня вечером все решится у Настасьи Филипповны, вы это и передали! Лжете вы! Откуда они могли узнать? Кто же, черт возьми, мог им передать, кроме вас? Разве старуха не намекала
мне?
— Вам лучше знать, кто передал, если вам только кажется, что вам намекали,
я ни слова про это не
говорил.
—
Я говорю правду, — отвечал князь прежним, совершенно невозмутимым тоном, — и поверьте:
мне очень жаль, что это производит на вас такое неприятное впечатление.
— О, очень могу, — отвечал князь, — с самого начала, когда
я вошел и познакомился, мы стали
говорить о Швейцарии.
— Дальше, по одному поводу,
я стал
говорить о лицах, то есть о выражениях лиц, и сказал, что Аглая Ивановна почти так же хороша, как Настасья Филипповна. Вот тут-то
я и проговорился про портрет…
—
Я вам сейчас принесу. У нас всей прислуги кухарка да Матрена, так что и
я помогаю. Варя над всем надсматривает и сердится. Ганя
говорит, вы сегодня из Швейцарии?
— Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где моя дочь и где моя жена! Но покамест
я дышу, она не войдет!
Я лягу на пороге, и пусть перешагнет чрез
меня!.. С Ганей
я теперь почти не
говорю, избегаю встречаться даже.
Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить у нас, всё равно и без того станете свидетелем. Но вы сын моего друга, и
я вправе надеяться…
— Вы знаете, что мы уж целый месяц почти ни слова не
говорим. Птицын
мне про все сказал, а портрет там у стола на полу уж валялся;
я подняла.
— Князь, — обратилась к нему вдруг Нина Александровна, —
я хотела вас спросить (для того, собственно, и попросила вас сюда), давно ли вы знаете моего сына? Он
говорил, кажется, что вы только сегодня откуда-то приехали?
—
Я ничего за себя и не боялась, Ганя, ты знаешь;
я не о себе беспокоилась и промучилась всё это время.
Говорят, сегодня всё у вас кончится? Что же, кончится?
— Мы чуть не три недели избегали
говорить об этом, и это было лучше. Теперь, когда уже всё кончено,
я только одно позволю себе спросить: как она могла тебе дать согласие и даже подарить свой портрет, когда ты ее не любишь? Неужели ты ее, такую… такую…
— Да и
я бы насказал на вашем месте, — засмеялся князь Фердыщенке. — Давеча
меня ваш портрет поразил очень, — продолжал он Настасье Филипповне, — потом
я с Епанчиными про вас
говорил… а рано утром, еще до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал
мне много про вас Парфен Рогожин… И в ту самую минуту, как
я вам дверь отворил,
я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.
Я опять-таки ничего: потому ведь ничего же не
говорят!
Не
говоря ни слова,
я с необыкновенною вежливостью, с совершеннейшею вежливостью, с утонченнейшею, так сказать, вежливостью, двумя пальцами приближаюсь к болонке, беру деликатно за шиворот, и шварк ее за окошко, вслед за сигаркой!
— Она? Ну, вот тут-то вся неприятность и сидит, — продолжал, нахмурившись, генерал, — ни слова не
говоря, и без малейшего как есть предупреждения, она хвать
меня по щеке! Дикая женщина; совершенно из дикого состояния!