Неточные совпадения
Но
что годилось и вполне удовлетворяло в Италии,
то оказалось
не совсем пригодным в России.
— Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно,
что и сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них,
что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться,
что в нем
не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о
чем можно еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина,
то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в
том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы
не ошибаетесь, по рассеянности…
что очень и очень свойственно человеку, ну хоть… от излишка воображения.
— О, вы угадали опять, — подхватил белокурый молодой человек, — ведь действительно почти ошибаюсь,
то есть почти
что не родственница; до
того даже,
что я, право, нисколько и
не удивился тогда,
что мне туда
не ответили. Я так и ждал.
— Князь Мышкин? Лев Николаевич?
Не знаю-с. Так
что даже и
не слыхивал-с, — отвечал в раздумье чиновник, —
то есть я
не об имени, имя историческое, в Карамзина «Истории» найти можно и должно, я об лице-с, да и князей Мышкиных уж что-то нигде
не встречается, даже и слух затих-с.
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А
что касается до отцов и дедов,
то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот
не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
— Да… как же это? — удивился до столбняка и чуть
не выпучил глаза чиновник, у которого все лицо тотчас же стало складываться во что-то благоговейное и подобострастное, даже испуганное, — это
того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина,
что с месяц назад
тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?
Что же касается до чиновника, так
тот так и повис над Рогожиным, дыхнуть
не смел, ловил и взвешивал каждое слово, точно бриллианта искал.
— Н-ничего! Н-н-ничего! Как есть ничего! — спохватился и заторопился поскорее чиновник, — н-никакими
то есть деньгами Лихачев доехать
не мог! Нет, это
не то,
что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером в Большом али во Французском театре в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли
что промеж себя говорят, а и
те ничего
не могут доказать: «вот, дескать, это есть
та самая Настасья Филипповна», да и только, а насчет дальнейшего — ничего! Потому
что и нет ничего.
Я
то есть тогда
не сказался,
что это я самый и есть; а «от Парфена, дескать, Рогожина», говорит Залёжев, «вам в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять».
Да если и пошел, так потому,
что думал: «Всё равно, живой
не вернусь!» А обиднее всего мне
то показалось,
что этот бестия Залёжев всё на себя присвоил.
А между
тем известно тоже было,
что Иван Федорович Епанчин — человек без образования и происходит из солдатских детей; последнее, без сомнения, только к чести его могло относиться, но генерал, хоть и умный был человек, был тоже
не без маленьких, весьма простительных слабостей и
не любил иных намеков.
Он, например, имел систему
не выставляться, где надо стушевываться, и его многие ценили именно за его простоту, именно за
то,
что он знал всегда свое место.
Да и летами генерал Епанчин был еще, как говорится, в самом соку,
то есть пятидесяти шести лет и никак
не более,
что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная жизнь.
Но генерал никогда
не роптал впоследствии на свой ранний брак, никогда
не третировал его как увлечение нерасчетливой юности и супругу свою до
того уважал и до
того иногда боялся ее,
что даже любил.
Никто
не мог их упрекнуть в высокомерии и заносчивости, а между
тем знали,
что они горды и цену себе понимают.
— Уверяю вас,
что я
не солгал вам, и вы отвечать за меня
не будете. А
что я в таком виде и с узелком,
то тут удивляться нечего: в настоящее время мои обстоятельства неказисты.
— Гм. Я опасаюсь
не того, видите ли. Доложить я обязан, и к вам выйдет секретарь, окромя если вы… Вот то-то вот и есть,
что окромя. Вы
не по бедности просить к генералу, осмелюсь, если можно узнать?
— Ну как я об вас об таком доложу? — пробормотал почти невольно камердинер. — Первое
то,
что вам здесь и находиться
не следует, а в приемной сидеть, потому вы сами на линии посетителя, иначе гость, и с меня спросится… Да вы
что же, у нас жить,
что ли, намерены? — прибавил он, еще раз накосившись на узелок князя, очевидно
не дававший ему покоя.
Казалось бы, разговор князя был самый простой; но
чем он был проще,
тем и становился в настоящем случае нелепее, и опытный камердинер
не мог
не почувствовать что-то,
что совершенно прилично человеку с человеком и совершенно неприлично гостю с человеком.
А так как люди гораздо умнее,
чем обыкновенно думают про них их господа,
то и камердинеру зашло в голову,
что тут два дела: или князь так, какой-нибудь потаскун и непременно пришел на бедность просить, или князь просто дурачок и амбиции
не имеет, потому
что умный князь и с амбицией
не стал бы в передней сидеть и с лакеем про свои дела говорить, а стало быть, и в
том и в другом случае
не пришлось бы за него отвечать?
Сказано: «
Не убий», так за
то,
что он убил, и его убивать?
А ведь главная, самая сильная боль, может,
не в ранах, а вот,
что вот знаешь наверно,
что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и
что человеком уж больше
не будешь, и
что это уж наверно; главное
то,
что наверно.
А тут, всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в
том,
что наверно
не избегнешь, вся ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете.
Потому
что, если я князь Мышкин и ваша супруга из нашего рода,
то это, разумеется,
не причина.
— Ну, стало быть, и кстати,
что я вас
не пригласил и
не приглашаю. Позвольте еще, князь, чтоб уж разом все разъяснить: так как вот мы сейчас договорились,
что насчет родственности между нами и слова
не может быть, — хотя мне, разумеется, весьма было бы лестно, —
то, стало быть…
—
То, стало быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего
не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но так я и думал,
что у нас непременно именно это и выйдет, как теперь вышло.
Что ж, может быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо
не ответили… Ну, прощайте и извините,
что обеспокоил.
Давеча ваш слуга, когда я у вас там дожидался, подозревал,
что я на бедность пришел к вам просить; я это заметил, а у вас, должно быть, на этот счет строгие инструкции; но я, право,
не за этим, а, право, для
того только, чтобы с людьми сойтись.
— О,
не извиняйтесь. Нет-с, я думаю,
что не имею ни талантов, ни особых способностей; даже напротив, потому
что я больной человек и правильно
не учился.
Что же касается до хлеба,
то мне кажется…
Он рассказал, наконец,
что Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит по своей методе холодною водой, гимнастикой, лечит и от идиотизма, и от сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие;
что Павлищев отправил его к нему в Швейцарию, лет назад около пяти, а сам два года
тому назад умер, внезапно,
не сделав распоряжений;
что Шнейдер держал и долечивал его еще года два;
что он его
не вылечил, но очень много помог; и
что, наконец, по его собственному желанию и по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию.
— Вспомните, Иван Федорович, — сказал тревожливо и колеблясь Ганя, —
что ведь она дала мне полную свободу решенья до
тех самых пор, пока
не решит сама дела, да и тогда все еще мое слово за мной…
— Еще бы ты-то отказывался! — с досадой проговорил генерал,
не желая даже и сдерживать досады. — Тут, брат, дело уж
не в
том,
что ты
не отказываешься, а дело в твоей готовности, в удовольствии, в радости, с которою примешь ее слова…
Что у тебя дома делается?
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее
не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие дела
не совались. И, однако, до сих пор всё
тем только у нас в доме и держится,
что последнего слова еще
не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и все скажется.
Да тут именно чрез ум надо бы с самого начала дойти; тут именно надо понять и… и поступить с обеих сторон: честно и прямо,
не то… предуведомить заранее, чтобы
не компрометировать других,
тем паче,
что и времени к
тому было довольно, и даже еще и теперь его остается довольно (генерал значительно поднял брови), несмотря на
то,
что остается всего только несколько часов…
Ну, вот, это простой, обыкновенный и чистейший английский шрифт: дальше уж изящество
не может идти, тут все прелесть, бисер, жемчуг; это законченно; но вот и вариация, и опять французская, я ее у одного французского путешествующего комми заимствовал:
тот же английский шрифт, но черная; линия капельку почернее и потолще,
чем в английском, ан — пропорция света и нарушена; и заметьте тоже: овал изменен, капельку круглее и вдобавок позволен росчерк, а росчерк — это наиопаснейшая вещь!
Росчерк требует необыкновенного вкуса; но если только он удался, если только найдена пропорция,
то этакой шрифт ни с
чем не сравним, так даже,
что можно влюбиться в него.
Присядьте-ка на минутку; я вам уже изъяснил,
что принимать вас очень часто
не в состоянии; но помочь вам капельку искренно желаю, капельку, разумеется,
то есть в виде необходимейшего, а там как уж вам самим будет угодно.
— Благодарю вас, генерал, вы поступили со мной как чрезвычайно добрый человек,
тем более
что я даже и
не просил; я
не из гордости это говорю; я и действительно
не знал, куда голову приклонить. Меня, правда, давеча позвал Рогожин.
Маменька их, генеральша Лизавета Прокофьевна, иногда косилась на откровенность их аппетита, но так как иные мнения ее, несмотря на всю наружную почтительность, с которою принимались дочерьми, в сущности, давно уже потеряли первоначальный и бесспорный авторитет между ними, и до такой даже степени,
что установившийся согласный конклав трех девиц сплошь да рядом начинал пересиливать,
то и генеральша, в видах собственного достоинства, нашла удобнее
не спорить и уступать.
Родители знали об этом соглашении двух старших сестер, и потому, когда Тоцкий попросил совета, между ними почти и сомнений
не было,
что одна из старших сестер наверно
не откажется увенчать их желания,
тем более
что Афанасий Иванович
не мог затрудниться насчет приданого.
Эта новая женщина объявляла,
что ей в полном смысле все равно будет, если он сейчас же и на ком угодно женится, но
что она приехала
не позволить ему этот брак, и
не позволить по злости, единственно потому,
что ей так хочется, и
что, следственно, так и быть должно, — «ну хоть для
того, чтобы мне только посмеяться над тобой вволю, потому
что теперь и я наконец смеяться хочу».
Ни малейшего нарушения, ни малейшего колебания
не могло быть допущено в
том,
что всею жизнью устанавливалось и приняло такую прекрасную форму.
С другой стороны, опытность и глубокий взгляд на вещи подсказали Тоцкому очень скоро и необыкновенно верно,
что он имеет теперь дело с существом совершенно из ряду вон,
что это именно такое существо, которое
не только грозит, но и непременно сделает, и, главное, ни пред
чем решительно
не остановится,
тем более
что решительно ничем в свете
не дорожит, так
что даже и соблазнить его невозможно.
Если б он знал, например,
что его убьют под венцом, или произойдет что-нибудь в этом роде, чрезвычайно неприличное, смешное и непринятое в обществе,
то он, конечно бы, испугался, но при этом
не столько
того,
что его убьют и ранят до крови, или плюнут всепублично в лицо и пр., и пр., а
того,
что это произойдет с ним в такой неестественной и непринятой форме.
Положение Афанасия Ивановича было неутешительное; всего хуже было
то,
что он, струсив раз, уже никак потом
не мог успокоиться.
К большому и (таково сердце человека!) к несколько неприятному своему изумлению, он вдруг, по одному случаю, убедился,
что если бы даже он и сделал предложение,
то его бы
не приняли.
Кончилось
тем,
что про Настасью Филипповну установилась странная слава: о красоте ее знали все, но и только; никто
не мог ничем похвалиться, никто
не мог ничего рассказать.
Оба приехали к Настасье Филипповне, и Тоцкий прямехонько начал с
того,
что объявил ей о невыносимом ужасе своего положения; обвинил он себя во всем; откровенно сказал,
что не может раскаяться в первоначальном поступке с нею, потому
что он сластолюбец закоренелый и в себе
не властен, но
что теперь он хочет жениться, и
что вся судьба этого в высшей степени приличного и светского брака в ее руках; одним словом,
что он ждет всего от ее благородного сердца.
На вопрос Настасьи Филипповны: «
Чего именно от нее хотят?» — Тоцкий с прежнею, совершенно обнаженною прямотой, признался ей,
что он так напуган еще пять лет назад,
что не может даже и теперь совсем успокоиться, до
тех пор, пока Настасья Филипповна сама
не выйдет за кого-нибудь замуж.
Конечно, ему всех труднее говорить об этом, но если Настасья Филипповна захотела бы допустить в нем, в Тоцком, кроме эгоизма и желания устроить свою собственную участь, хотя несколько желания добра и ей,
то поняла бы,
что ему давно странно и даже тяжело смотреть на ее одиночество:
что тут один только неопределенный мрак, полное неверие в обновление жизни, которая так прекрасно могла бы воскреснуть в любви и в семействе и принять таким образом новую цель;
что тут гибель способностей, может быть, блестящих, добровольное любование своею тоской, одним словом, даже некоторый романтизм,
не достойный ни здравого ума, ни благородного сердца Настасьи Филипповны.
Он прибавил в пояснение,
что эта сумма все равно назначена уже ей в его завещании; одним словом,
что тут вовсе
не вознаграждение какое-нибудь… и
что, наконец, почему же
не допустить и
не извинить в нем человеческого желания хоть чем-нибудь облегчить свою совесть и т. д., и т. д., все,
что говорится в подобных случаях на эту
тему.