Неточные совпадения
Есть дружбы странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут,
а между
тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг первый
же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю,
что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний глаз на глаз с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
Но, несмотря на мечту о галлюцинации, он каждый день, всю свою жизнь, как бы ждал продолжения и, так сказать, развязки этого события. Он не верил,
что оно так и кончилось!
А если так,
то странно
же он должен был иногда поглядывать на своего друга.
Замечу от себя,
что действительно у многих особ в генеральских чинах есть привычка смешно говорить: «Я служил государю моему…»,
то есть точно у них не
тот же государь, как и у нас, простых государевых подданных,
а особенный, ихний.
Что же касается до Andrejeff,
то есть Андреева,
то это был просто-запросто наш здешний купец, лавочник, большой чудак, археолог-самоучка, страстный собиратель русских древностей, иногда пикировавшийся со Степаном Трофимовичем познаниями,
а главное, в направлении.
—
А они против этого приказали вам отвечать-с, — еще бойчее подхватила Агафья, —
что они и без вас про
то знают и вам
того же желают.
— Уж не знаю, каким это манером узнали-с,
а когда я вышла и уж весь проулок прошла, слышу, они меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину,
что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на
то не забудь: “Сами оченно хорошо про
то знаем-с и вам
того же самого желаем-с…”»
И, однако, все эти грубости и неопределенности, всё это было ничто в сравнении с главною его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал духом. Это было нечто такое,
чего он уже более всего стыдился и о
чем никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной, как маленький мальчик;
а между
тем сам
же посылал за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне, как в воде или в воздухе.
Заметьте при этом,
что если уж Алексею Нилычу могло показаться нечто странное,
то что же на самом-то деле может оказаться,
а?
А я ему (всё под
тем же вчерашним влиянием и уже после разговора с Алексеем Нилычем):
а что, говорю, капитан, как вы полагаете с своей стороны, помешан ваш премудрый змий или нет?
— Ах, простите, пожалуйста, я совсем не
то слово сказала; вовсе не смешное,
а так… (Она покраснела и сконфузилась.) Впрочем,
что же стыдиться
того,
что вы прекрасный человек? Ну, пора нам, Маврикий Николаевич! Степан Трофимович, через полчаса чтобы вы у нас были. Боже, сколько мы будем говорить! Теперь уж я ваш конфидент, и обо всем, обо всем,понимаете?
—
А конфидента под рукой не случилось,
а Настасья подвернулась, — ну и довольно!
А у
той целый город кумушек! Ну да полноте, ведь это всё равно; ну пусть знают, даже лучше. Скорее
же приходите, мы обедаем рано… Да, забыла, — уселась она опять, — слушайте,
что такое Шатов?
— Проиграете! — захохотал Липутин. — Влюблен, влюблен как кошка,
а знаете ли,
что началось ведь с ненависти. Он до
того сперва возненавидел Лизавету Николаевну за
то,
что она ездит верхом,
что чуть не ругал ее вслух на улице; да и ругал
же! Еще третьего дня выругал, когда она проезжала, — к счастью, не расслышала, и вдруг сегодня стихи! Знаете ли,
что он хочет рискнуть предложение? Серьезно, серьезно!
—
А вот
же вам в наказание и ничего не скажу дальше!
А ведь как бы вам хотелось услышать? Уж одно
то,
что этот дуралей теперь не простой капитан,
а помещик нашей губернии, да еще довольно значительный, потому
что Николай Всеволодович ему всё свое поместье, бывшие свои двести душ на днях продали, и вот
же вам бог, не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника. Ну,
а теперь дощупывайтесь-ка сами; больше ничего не скажу; до свиданья-с!
— Да о самом главном, о типографии! Поверьте
же,
что я не в шутку,
а серьезно хочу дело делать, — уверяла Лиза всё в возрастающей тревоге. — Если решим издавать,
то где
же печатать? Ведь это самый важный вопрос, потому
что в Москву мы для этого не поедем,
а в здешней типографии невозможно для такого издания. Я давно решилась завести свою типографию, на ваше хоть имя, и мама, я знаю, позволит, если только на ваше имя…
—
А как
же: маленький, розовенький, с крошечными такими ноготочками, и только вся моя тоска в
том,
что не помню я, мальчик аль девочка.
То мальчик вспомнится,
то девочка. И как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розовыми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снарядила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла, и несу это я его через лес, и боюсь я лесу, и страшно мне, и всего больше я плачу о
том,
что родила я его,
а мужа не знаю.
— Знаешь
что, друг мой Прасковья Ивановна, ты, верно, опять что-нибудь вообразила себе, с
тем вошла сюда. Ты всю жизнь одним воображением жила. Ты вот про пансион разозлилась;
а помнишь, как ты приехала и весь класс уверила,
что за тебя гусар Шаблыкин посватался, и как madame Lefebure тебя тут
же изобличила во лжи.
А ведь ты и не лгала, просто навоображала себе для утехи. Ну, говори: с
чем ты теперь?
Что еще вообразила,
чем недовольна?
—
То есть не по-братски,
а единственно в
том смысле,
что я брат моей сестре, сударыня, и поверьте, сударыня, — зачастил он, опять побагровев, —
что я не так необразован, как могу показаться с первого взгляда в вашей гостиной. Мы с сестрой ничто, сударыня, сравнительно с пышностию, которую здесь замечаем. Имея к
тому же клеветников. Но до репутации Лебядкин горд, сударыня, и… и… я приехал отблагодарить… Вот деньги, сударыня!
— Подумайте о
том,
что вы девушка,
а я хоть и самый преданный друг ваш, но всё
же вам посторонний человек, не муж, не отец, не жених. Дайте
же руку вашу и пойдемте; я провожу вас до кареты и, если позволите, сам отвезу вас в ваш дом.
— Так и есть! — воскликнул он добродушно и шутливо. — Вижу,
что вам уже всё известно.
А я, как вышел отсюда, и задумался в карете: «По крайней мере надо было хоть анекдот рассказать,
а то кто
же так уходит?» Но как вспомнил,
что у вас остается Петр Степанович,
то и забота соскочила.
А если так,
то что же могло произойти с таким человеком, как Степан Трофимович?
— И вы это знаете сами. Я хитрил много раз… вы улыбнулись, очень рад улыбке, как предлогу для разъяснения; я ведь нарочно вызвал улыбку хвастливым словом «хитрил», для
того чтобы вы тотчас
же и рассердились: как это я смел подумать,
что могу хитрить,
а мне чтобы сейчас
же объясниться. Видите, видите, как я стал теперь откровенен! Ну-с, угодно вам выслушать?
—
А?
Что? Вы, кажется, сказали «всё равно»? — затрещал Петр Степанович (Николай Всеволодович вовсе ничего не говорил). — Конечно, конечно; уверяю вас,
что я вовсе не для
того, чтобы вас товариществом компрометировать.
А знаете, вы ужасно сегодня вскидчивы; я к вам прибежал с открытою и веселою душой,
а вы каждое мое словцо в лыко ставите; уверяю
же вас,
что сегодня ни о
чем щекотливом не заговорю, слово даю, и на все ваши условия заранее согласен!
—
Что же? Почему вместе? Жизнь особо,
а то особо. Жизнь есть,
а смерти нет совсем.
— Не беспокойтесь, я вас не обманываю, — довольно холодно продолжал Ставрогин, с видом человека, исполняющего только обязанность. — Вы экзаменуете,
что мне известно? Мне известно,
что вы вступили в это общество за границей, два года
тому назад, и еще при старой его организации, как раз пред вашею поездкой в Америку и, кажется, тотчас
же после нашего последнего разговора, о котором вы так много написали мне из Америки в вашем письме. Кстати, извините,
что я не ответил вам тоже письмом,
а ограничился…
—
То есть в каком
же смысле? Тут нет никаких затруднений; свидетели брака здесь. Всё это произошло тогда в Петербурге совершенно законным и спокойным образом,
а если не обнаруживалось до сих пор,
то потому только,
что двое единственных свидетелей брака, Кириллов и Петр Верховенский, и, наконец, сам Лебядкин (которого я имею удовольствие считать теперь моим родственником) дали тогда слово молчать.
Если великий народ не верует,
что в нем одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует,
что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной,
то он тотчас
же перестает быть великим народом и тотчас
же обращается в этнографический материал,
а не в великий народ.
Но он уже лепетал машинально; он слишком был подавлен известиями и сбился с последнего толку. И, однако
же, почти тотчас
же, как вышел на крыльцо и распустил над собой зонтик, стала наклевываться в легкомысленной и плутоватой голове его опять всегдашняя успокоительная мысль,
что с ним хитрят и ему лгут,
а коли так,
то не ему бояться,
а его боятся.
— Оправьтесь, полноте,
чего бояться, неужто вы меня не узнали? — уговаривал Николай Всеволодович, но на этот раз долго не мог уговорить; она молча смотрела на него, всё с
тем же мучительным недоумением, с тяжелою мыслию в своей бедной голове и всё так
же усиливаясь до чего-то додуматься.
То потупляла глаза,
то вдруг окидывала его быстрым, обхватывающим взглядом. Наконец не
то что успокоилась,
а как бы решилась.
— Все.
То есть, конечно, где
же их прочитать? Фу, сколько ты исписал бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем…
А знаешь, старик, я думаю, у вас было одно мгновение, когда она готова была бы за тебя выйти? Глупейшим ты образом упустил! Я, конечно, говорю с твоей точки зрения, но все-таки ж лучше,
чем теперь, когда чуть не сосватали на «чужих грехах», как шута для потехи, за деньги.
— Ну еще
же бы нет! Первым делом.
То самое, в котором ты уведомлял,
что она тебя эксплуатирует, завидуя твоему таланту, ну и там об «чужих грехах». Ну, брат, кстати, какое, однако, у тебя самолюбие! Я так хохотал. Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог. Я их часто совсем не читал,
а одно так и теперь валяется у меня нераспечатанным; я тебе завтра пришлю. Но это, это последнее твое письмо — это верх совершенства! Как я хохотал, как хохотал!
С
тех пор он рукописи не возвращал, хотя и забегал ежедневно,
а на вопрос отвечал только смехом; под конец объявил,
что потерял ее тогда
же на улице.
Мы вам не враги, отнюдь нет, мы вам говорим: идите вперед, прогрессируйте, даже расшатывайте,
то есть всё старое, подлежащее переделке; но мы вас, когда надо, и сдержим в необходимых пределах и
тем вас
же спасем от самих себя, потому
что без нас вы бы только расколыхали Россию, лишив ее приличного вида,
а наша задача в
том и состоит, чтобы заботиться о приличном виде.
— Именно фуги, — поддакнул он, — пусть она женщина, может быть, гениальная, литературная, но — воробьев она распугает. Шести часов не выдержит, не
то что шести дней. Э-эх, Андрей Антонович, не налагайте на женщину срока в шесть дней! Ведь признаете
же вы за мною некоторую опытность,
то есть в этих делах; ведь знаю
же я кое-что, и вы сами знаете,
что я могу знать кое-что. Я у вас не для баловства шести дней прошу,
а для дела.
— Мало ли
что я говорил. Я и теперь
то же говорю, только не так эти мысли следует проводить, как
те дураки, вот в
чем дело.
А то что в
том,
что укусил в плечо? Сами
же вы соглашались со мной, только говорили,
что рано.
— А-а! — приподнялся Кармазинов с дивана, утираясь салфеткой, и с видом чистейшей радости полез лобызаться — характерная привычка русских людей, если они слишком уж знамениты. Но Петр Степанович помнил по бывшему уже опыту,
что он лобызаться-то лезет,
а сам подставляет щеку, и потому сделал на сей раз
то же самое; обе щеки встретились. Кармазинов, не показывая виду,
что заметил это, уселся на диван и с приятностию указал Петру Степановичу на кресло против себя, в котором
тот и развалился.
Дело в
том,
что они хоть и ждали еще с весны Петра Верховенского, возвещенного им сперва Толкаченкой,
а потом приехавшим Шигалевым, хоть и ждали от него чрезвычайных чудес и хоть и пошли тотчас
же все, без малейшей критики и по первому его зову, в кружок, но только
что составили пятерку, все как бы тотчас
же и обиделись, и именно, я полагаю, за быстроту своего согласия.
Я не упомянул о Шатове: он расположился тут
же в заднем углу стола, несколько выдвинув из ряду свой стул, смотрел в землю, мрачно молчал, от чаю и хлеба отказался и всё время не выпускал из рук свой картуз, как бы желая
тем заявить,
что он не гость,
а пришел по делу, и когда захочет, встанет и уйдет.
—
Что такое старо? Забывать предрассудки не старо, хотя бы самые невинные,
а, напротив, к общему стыду, до сих пор еще ново, — мигом заявила студентка, так и дернувшись вперед со стула. — К
тому же нет невинных предрассудков, — прибавила она с ожесточением.
— Однако
же позвольте заметить,
что вы меня не уважаете; если я и не мог докончить мысль,
то это не оттого,
что у меня нет мыслей,
а скорее от избытка мыслей… — чуть не в отчаянии пробормотал гимназист и окончательно спутался.
— Видите-с.
А так как при самых благоприятных обстоятельствах раньше пятидесяти лет, ну тридцати, такую резню не докончишь, потому
что ведь не бараны
же те-то, пожалуй, и не дадут себя резать, —
то не лучше ли, собравши свой скарб, переселиться куда-нибудь за тихие моря на тихие острова и закрыть там свои глаза безмятежно? Поверьте-с, — постучал он значительно пальцем по столу, — вы только эмиграцию такою пропагандой вызовете,
а более ничего-с!
Минуя разговоры — потому
что не тридцать
же лет опять болтать, как болтали до сих пор тридцать лет, — я вас спрашиваю,
что вам милее: медленный ли путь, состоящий в сочинении социальных романов и в канцелярском предрешении судеб человеческих на тысячи лет вперед на бумаге, тогда как деспотизм
тем временем будет глотать жареные куски, которые вам сами в рот летят и которые вы мимо рта пропускаете, или вы держитесь решения скорого, в
чем бы оно ни состояло, но которое наконец развяжет руки и даст человечеству на просторе самому социально устроиться, и уже на деле,
а не на бумаге?
Между
тем произошло у нас приключение, меня удивившее,
а Степана Трофимовича потрясшее. Утром в восемь часов прибежала от него ко мне Настасья, с известием,
что барина «описали». Я сначала ничего не мог понять: добился только,
что «описали» чиновники, пришли и взяли бумаги,
а солдат завязал в узел и «отвез в тачке». Известие было дикое. Я тотчас
же поспешал к Степану Трофимовичу.
Мое
же личное мнение, это —
что подметных грамот рабочие совсем не читали,
а если б и прочли, так не поняли бы из них ни слова, уже по
тому одному,
что пишущие их, при всей обнаженности их стиля, пишут крайне неясно.
Но так как фабричным приходилось в самом деле туго, —
а полиция, к которой они обращались, не хотела войти в их обиду, —
то что же естественнее было их мысли идти скопом к «самому генералу», если можно,
то даже с бумагой на голове, выстроиться чинно перед его крыльцом и, только
что он покажется, броситься всем на колени и возопить как бы к самому провидению?
Я бы так предположил (но опять-таки личным мнением),
что Илье Ильичу, покумившемуся с управляющим, было даже выгодно представить фон Лембке эту толпу в этом свете, и именно чтоб не доводить его до настоящего разбирательства дела;
а надоумил его к
тому сам
же Лембке.
Догадавшись,
что сглупил свыше меры, — рассвирепел до ярости и закричал,
что «не позволит отвергать бога»;
что он разгонит ее «беспардонный салон без веры»;
что градоначальник даже обязан верить в бога, «
а стало быть, и жена его»;
что молодых людей он не потерпит;
что «вам, вам, сударыня, следовало бы из собственного достоинства позаботиться о муже и стоять за его ум, даже если б он был и с плохими способностями (
а я вовсе не с плохими способностями!),
а между
тем вы-то и есть причина,
что все меня здесь презирают, вы-то их всех и настроили!..» Он кричал,
что женский вопрос уничтожит,
что душок этот выкурит,
что нелепый праздник по подписке для гувернанток (черт их дери!) он завтра
же запретит и разгонит;
что первую встретившуюся гувернантку он завтра
же утром выгонит из губернии «с казаком-с!».
Разглядев тотчас
же,
что пострадавшее лицо было вовсе не
то, которому назначалась его пощечина,
а совершенно другое, лишь несколько на
то похожее, он, со злобой и торопясь, как человек, которому некогда терять золотого времени, произнес точь-в-точь как теперь ваше превосходительство: «Я ошибся… извините, это недоразумение, одно лишь недоразумение».
Как многие из наших великих писателей (
а у нас очень много великих писателей), он не выдерживал похвал и тотчас
же начинал слабеть, несмотря на свое остроумие. Но я думаю,
что это простительно. Говорят, один из наших Шекспиров прямо так и брякнул в частном разговоре,
что, «дескать, нам, великим людям, иначе и нельзя» и т. д., да еще и не заметил
того.
«Должна
же наконец понять публика, — заключила она свою пламенную комитетскую речь, —
что достижение общечеловеческих целей несравненно возвышеннее минутных наслаждений телесных,
что праздник в сущности есть только провозглашение великой идеи,
а потому должно удовольствоваться самым экономическим, немецким балком, единственно для аллегории и если уж совсем без этого несносного бала обойтись невозможно!» — до
того она вдруг возненавидела его.
Для
тех же, которые непременно всегда и везде ощущают голод и, главное, жажду, — можно открыть в конце анфилады комнат особый буфет, которым и займется Прохорыч (главный клубный повар), и — впрочем, под строжайшим надзором комитета — будет подавать,
что угодно, но за особую плату,
а для
того нарочно объявить в дверях залы надписью,
что буфет — вне программы.