Неточные совпадения
Матвею стало грустно, не
хотелось уходить. Но когда, выходя из сада, он толкнул тяжёлую калитку и она широко распахнулась перед ним, мальчик почувствовал в груди прилив какой-то новой силы и пошёл по двору тяжёлой и развалистой походкой отца. А в кухне — снова вернулась грусть, больно тронув сердце: Власьевна сидела за столом, рассматривая в маленьком зеркальце свой нос, одетая в лиловый сарафан и белую рубаху с прошвами, обвешанная голубыми лентами. Она
была такая важная и красивая.
Ему
было не велено выходить на улицу без Созонта, и раньше он никогда не решался нарушать запрет отца, но сегодня
захотелось посидеть у ворот одному.
— Ведь ты не маленький, видишь ведь: старый тятя твой, хиреет он, а я — молодая, мне ласки-то
хочется! Родненький, что
будет, если скажешь? Мне — побои, ему — горе, да и этому, — ведь и его жалко! А уж я тебя обрадую: вот слободские придут огород полоть, погоди-ка…
Юноше нравились чинные обрядные обеды и ужины, ему
было приятно видеть, как люди пьянеют от сытости, их невесёлые рожи становятся добродушными, и в глазах, покрытых масляной влагой, играет довольная улыбка. Он видел, что люди в этот час благодарят от полноты чувств, и ему
хотелось, чтобы мужики всегда улыбались добрыми глазами.
Ласково колебались, точно росли, обнажённые груди, упруго поднялись вверх маленькие розовые соски — видеть их
было стыдно, но не
хотелось оторвать глаз от них, и они вызывали в губах невольную, щёкотную дрожь.
Ему
хотелось сказать это Палаге, но она сама непрерывно говорила, и
было жалко перебивать складный поток её речи.
Это
было так вкусно, что Матвею тоже
захотелось выскочить на дождь, но Михайло заметил его и тотчас же степенно ушёл в амбар.
Медленно проходя мимо этой мирной жизни, молодой Кожемякин ощущал зависть к её тихому течению, ему
хотелось подойти к людям, сидеть за столом с ними и слушать обстоятельные речи, — речи, в которых всегда так много отмечалось подробностей, что трудно
было поймать их общий смысл.
Матвею
хотелось утешать его, но стыдно
было говорить неправду перед этим человеком. Юноша тяжко молчал.
Ему
хотелось идти к Пушкарю, окно кухни
было открыто, он слышал шёпот солдата и короткие, ноющие восклицания Шакира...
А зимою, тихими морозными ночами, когда в поле, глядя на город, завистливо и жалобно выли волки, чердак отзывался волчьему вою жутким сочувственным гудением, и под этот непонятный звук вспоминалось страшное: истекающая кровью Палага, разбитый параличом отец, Сазан, тихонько ушедший куда-то, серый мозг Ключарёва и серые его сны; вспоминалась Собачья Матка, юродивый Алёша, и настойчиво
хотелось представить себе — каков
был видом Пыр Растопыр?
Нет, он плохо понимал. Жадно ловил её слова, складывал их ряды в памяти, но смысл её речи ускользал от него. Сознаться в этом
было стыдно, и не
хотелось прерывать её жалобу, но чем более говорила она, тем чаще разрывалась связь между её словами. Вспыхивали вопросы, но не успевал он спросить об одном — являлось другое и тоже настойчиво просило ответа. В груди у него что-то металось, стараясь за всем
поспеть, всё схватить, и — всё спутывало. Но
были сегодня в её речи некоторые близкие, понятные мысли.
Ему не очень
хотелось возражать ей,
было жалко и её и себя, жалко все эти сказки, приятные сердцу, но — надо
было показать, что и он тоже знает кое-что: он знал настоящий русский народ, живущий в Окуровском, Гнилищенском, Мямлинском и Дрёмовском уездах Воргородской губернии.
Желание спорить исчезло — не с кем
было спорить. И смотреть на дорогу не
хотелось закат погас, кумач с полей кто-то собрал и шёлковые ленты тоже, а лужи стали синими.
Потом он долго, до света, сидел, держа в руках лист бумаги, усеянный мелкими точками букв, они сливались в чёрные полоски, и прочитать их нельзя
было, да и не
хотелось читать. Наконец, когда небо стало каким-то светло-зелёным, в саду проснулись птицы, а от забора и деревьев поползли тени, точно утро, спугнув, прогоняло остатки не успевшей спрятаться ночи, — он медленно, строку за строкой стал разбирать многословное письмо.
В саду, за забором, утыканным длинными гвоздями,
был слышен волнующий сердце голос Бори —
хотелось перелезть через забор и отдать себя покровительству бойкого мальчика.
Хотелось уйти, но не успел: Савка спросил ещё водки, быстро одну за другой
выпил две рюмки и, багровый, нехорошо сверкая просветлёнными глазами, стал рассказывать, навалясь грудью на стол...
Ему
хотелось уложить все свои думы правильно и неподвижно, чтобы навсегда схоронить под ними тревожное чувство, всё более разраставшееся в груди.
Хотелось покоя, тихой жизни, но что-то мешало этому. И, рассматривая сквозь ресницы крепкую фигуру Максима, он подумал, что, пожалуй, именно этот парень и
есть источник тревоги, что он будит в душе что-то новое, непонятное ещё, но уже — обидное.
Ему
захотелось, чтобы этот человек жил рядом с ним, чтоб можно
было видеть и слышать его каждый день. Он чувствовал, что просит, как нищий, и что это глупо и недостойно, и, волнуясь, боясь отказа, бормотал, спустя голову.
Хотелось вызвать мысль сердитую, такую, чтобы она оправдывала поступок, но думалось вяло,
было тревожно.
Глаза её застыли в требовательном ожидании, взгляд их
был тяжёл и вызывал определённое чувство. Кожемякин не находил более слов для беседы с нею и опасался её вопросов, ему
захотелось сердито крикнуть...
—
Хочется достичь до самых до корней в речах её!
Есть, видишь, между нами переборка, а коли жить душа в душу…
Он не знал, что сказать ей, в душе кипела какая-то муть,
хотелось уйти, и
было неловко,
хотелось спросить о чём-то, но он не находил нужного слова, смущённо передвигая по столу тарелки со сластями и вазочки с вареньем.
Хотелось ему рассказать о Марфе Никону, посоветоваться с ним о чём-то, но всегда
было так, что, когда являлся Никон, Марфа точно исчезала из памяти.
— Нравится мне этот поп, я и в церковь из-за него хожу, право! Так он служит особенно: точно всегда историю какую-то рассказывает тихонько, по секрету, — очень невесёлая история, между прочим! Иногда так бы подошёл к нему один на один спросить: в чём дело, батюшка? А говорить с ним не
хочется однако, и на знакомство не тянет. Вот дела: сколь красивая пичужка зимородок, а — не
поёт, соловей же — бедно одет и серенько! Разберись в этом!
Ему очень
хотелось говорить о смерти, а — не с кем
было: Шакир упорно отмалчивался или, сморщив тёмное лицо, уходил, Фока — не умел говорить ни о чём; всегда полупьяный Никон не внимал этим речам, а с Посуловым беседовать на такую тему
было неловко.
— Ты — не очень верь! Я знаю — хорошего
хочется, да — немногим! И ежели придёт оно некому
будет встретить его с открытой душой, некому; никто ведь не знает, какое у хорошего лицо, придёт — не поймут, испугаются, гнать
будут, — новое-де пришло, а новое опасным кажется, не любят его! Я это знаю, Любочка!
Потолок плыл, стены качались, от этого кружилась голова, и он снова закрыл глаза.
Было тихо, и
хотелось слышать что-нибудь, хоть бы стук маятника, но часы давно остановились. Наконец певчий спросил...