Неточные совпадения
Слушая чудесные сказки отца, мальчик вспоминал его замкнутую жизнь: кроме лекаря Маркова и молодого дьячка Коренева, никто из горожан
не ходил в гости, а старик Кожемякин почти никогда
не гулял по городу, как гуляют все другие жители, нарядно одетые, с жёнами и детьми.
Долго
не мог заснуть Матвей,
слушая крики, топот ног и звон посуды. Издали звуки струн казались печальными. В открытое окно заглядывали тени, вливался тихий шелест, потом стал слышен невнятный ропот, как будто ворчали две собаки, большая и маленькая.
«Как, кричит, меня
не слушать, а солдат
слушать?» По-русски он смешно ругался.
Но Матвей уже
не мог
слушать, его вместилище впечатлений было
не ёмко и быстро переполнялось. На солнечном припёке лениво и молча двигались задом наперёд синие канатчики, дрожали серые шнуры, жалобно скрипело колесо и качался, вращая его, квадратный мужик Иван. Сонно вздрагивали обожжённые солнцем метёлки лошадиного щавеля, над холмами струилось марево, а на одной плешивой вершине стоял, точно в воздухе, пастух.
Он
слушал молча, избегая её взгляда, боясь, как бы она
не догадалась, что он видел её наготу.
Палага,
не выпуская руку пасынка, села у окна, он прислонился к её плечу и, понемногу успокаиваясь,
слушал задумчивую речь.
Никто меня
не слушает,
не уважает, какая хозяйка я здесь?
Но теперь он начинал чувствовать к ним жадное любопытство чужого человека, ничем
не похожего на них. Раньше он стыдился
слушать рассказы о хитрости женщин, о жадной их плоти, лживом уме, который всегда в плену тела их, а теперь он
слушал всё это внимательно и молча; смотрел в землю, и пред ним из неё выступали очертания нагого тела.
Он
не спрашивал, откуда явилась клирошанка, кто она, точно боялся узнать что-то ненужное. И когда монастырская привратница, добрая старушка Таисия, ласково улыбаясь, спросила его: «
Слушаешь новую-то клирошанку?» — он, поклонясь ей, торопливо отошёл, говоря...
Но его
не слушали, — седой, полуслепой и красноглазый Иван укоризненно кричал...
Сидел
не шевелясь, стараясь
не видеть своего лица, уродливо отражённого светлою медью, и напряжённо
слушал, когда, наконец, застучат по лестнице её твёрдые шаги.
— Ну, благодарю вас! Довольно, я
не стану больше
слушать…
Он видел, что сегодня эта женщина иная, чем в тот вечер, когда
слушала его записки,
не так заносчива, насмешлива и горда, и тревога её речи понятна ему.
Он
слушал рассказы о их жизни и подвигах благоговейно и участливо, как жития святых, но
не мог представить себе таких людей на улицах города Окурова.
Всё исчезло для него в эти дни; работой на заводе он и раньше мало занимался, её без ошибок вёл Шакир, но прежде его интересовали люди, он приходил на завод, в кухню,
слушал их беседы, расспрашивал о новостях, а теперь — никого
не замечал, сторожил постоялку, ходил за нею и думал про себя иногда...
—
Послушайте, я
не могу, потому что…
Он привык слышать по утрам неугомонный голос Бориса, от которого скука дома пряталась куда-то. Привык говорить с Евгенией о себе и обо всём свободно,
не стесняясь, любил
слушать её уверенный голос. И всё яснее чувствовал, что ему необходимы её рассказы, суждения, все эти её речи, иногда непонятные и чуждые его душе, но всегда будившие какие-то особенные мысли и чувства.
Слова её падали медленно, как осенние листья в тихий день, но
слушать их было приятно. Односложно отвечая, он вспоминал всё, что слышал про эту женщину: в своё время город много и злорадно говорил о ней, о том, как она в первый год по приезде сюда хотела всем нравиться, а муж ревновал её, как он потом начал пить и завёл любовницу, она же со стыда спряталась и точно умерла — давно уже никто
не говорил о ней ни слова.
—
Слушайте, — говорила она,
не отнимая руки и касаясь плечом его плеча. — Вы дайте-ка мне денег…
Отец Павел перед смертью своей каждое воскресенье проповеди говорил; выходило у него скушно, и очень злился народ — обедать время, а ты стой да
слушай, до чего
не по-божьи живёшь.
«Вот и покров прошёл. Осень стоит суха и холодна. По саду летит мёртвый лист, а земля отзывается на шаги по ней звонко, как чугун. Явился в город проповедник-старичок, собирает людей и о душе говорит им. Наталья сегодня ходила
слушать его, теперь сидит в кухне, плачет, а сказать ничего
не может, одно говорит — страшно! Растолстела она безобразно, задыхается даже от жиру и неестественно много ест. А от Евгеньи ни словечка. Забыла».
Говорит Тиунов этот веско и спокойно, а кажется — будто кричит во всю мочь. Я думал, что его побьют; в трактире пятка три народу было и люди всё серьёзные, а они ничего,
слушают, как будто и
не про них речь. Удивился, и люди показались мне новыми, особливо этот слободской.
О женщине и о душе он больше всего любит говорить, и
слушать его интересно, хоть и непонятен смысл его речей. Никогда
не слыхал, чтобы про женщин говорилось так: будто бы с почтением, даже со страхом, а всё-таки — распутно.
Сын его человек робкий был, но тайно злой и жену тиранил, отцу же поперёк дороги
не становился, наедет на него старичок и давай сверлить, а Кирилло, опустя глаза, на всё отвечает:
слушаю, тятенька!
— Христа ради — погоди,
не кричи! Ой, погоди-ка,
послушай…
«Он — Евгению?» — думал Кожемякин,
не без приятного чувства. Было странно
слушать резкие слова, произносимые без крика, спокойным баском, но думы о Евгении мешали Кожемякину следить за ходом речи дяди Марка.
«Максим денно и нощно читает Марковы книги, даже похудел и к делу своему невнимателен стал, вчера забыл трубу закрыть, и ночью мы с Марком дрожью дрожали от холода. Бог с ним, конечно, лишь бы учился в помощь правде. А я читать
не в силе;
слушаю всё,
слушаю, растёт душа и обнять всё предлагаемое ей
не может. Опоздал, видно, ты, Матвей, к разуму приблизиться».
Дядя Марк хорошо доказывал ему, что человека бить нельзя и
не надо, что побои мучат, а
не учат. Сначала парень
слушал, цепко, точно клещ, впился глазами в дядино лицо, а потом — покраснел, глаза стали как финифть на меди, и ворчит...
Скушно как-то рассказывал он всё это, да оно и само но себе скушно. Один отчаялся да покаялся, другой
послушал да донёс, а городу Окурову — милостыня: на тебе, убоже, что нам
не гоже…»
Кожемякин отмечал уже с недоумением и обидой: «
Не оспаривают, даже и
не слушают; сами говорят неумеренно, а для меня терпенья нет…»
Он следил за женщиной: видимо,
не слушая кратких, царапающих восклицаний горбуна и Максима, она углублённо рассматривала цветы на чашке, которую держала в руках, лицо её побледнело, а пустые глаза точно паутиной покрылись.
Он остановился, немного испуганный и удивлённый её возгласом, сдерживая злость; попадья глядела в глаза ему, сверкая стёклами очков, и говорила, как всегда, длинными, ровными словами, а он
слушал её речь и
не понимал до поры, пока она
не сказала...
И снова Кожемякин ходил вдоль забора плечо о плечо с дядей Марком, невнимательно
слушая его слова, мягкие, ласковые, но подавлявшие желание возражать и защищаться. Ещё недавно приятно возвышавшие душу, эти слова сегодня гудели, точно надоедные осенние мухи, кружились,
не задевая сердца, всё более холодевшего под их тоскливую музыку.
Она говорила ещё что-то, но он уже
не слушал, стоя среди комнаты, и со свистом, сквозь зубы кричал...
— Обязательно — вредный! — шептал Тиунов, и глаз его разгорался зелёным огнём. — Вы
послушайте моё соображение, это
не сразу выдумано, а сквозь очень большую скорбь прокалено в душе.
После выпивки снова начинался сторонний, надуманный разговор; Кожемякин
слушал и удивлялся: почему они
не говорят о своих делах, о городе, о несчастиях голодного года?
И заговорили все сразу,
не слушая, перебивая друг друга, многократно повторяя одно и то же слово и явно осторожничая друг пред другом: как бы
не промахнуться,
не сказать лишнего.
Как все солидные люди города, Кожемякин относился к Никону пренебрежительно и опасливо, избегая встреч и бесед с ним, но, присматриваясь к его ломанью,
слушая злые, буйные речи, незаметно почувствовал любопытство, и вскоре Никон показался ему фонарём в темноте: грязный фонарь, стёкла закоптели, салом залиты, а всё-таки он как будто светит немного и
не так густо победна тьма вокруг.
— Хорош?
Слушает, будто в ногу идёт, да вдруг, когда
не ждёшь, под ножку тебя!
Положит меня, бывало, на колени к себе, ищет ловкими пальцами в голове, говорит, говорит, — а я прижмусь ко груди,
слушаю — сердце её бьётся, молчу,
не дышу, замер, и — самое это счастливое время около матери, в руках у ней вплоть её телу, ты свою мать помнишь?
Они стали друзьями, Никон почти поселился у Кожемякина и всё более нравился ему. Он особенно подкупал Матвея Савельева тем молчаливым и напряжённым вниманием, с которым
слушал его рассказы о редких людях, о Марке Васильеве, Евгении, Тиунове. Первые двое
не вызывали у него никаких вопросов, а только удивление.
Тогда она сама начинала рассказывать ему истории о женщинах и мужчинах, то смешные и зазорные, то звероподобные и страшные. Он
слушал её со стыдом, но
не мог скрыть интереса к этим диким рассказам и порою сам начинал расспрашивать её.
— Ты —
слушай: Посулов человек
не настоящий и тебе вовсе
не пара, он жулик, а ты прост, ты — детский человек…
Казалось, что, кроме скупости и жадности, глаза её ничего
не могут видеть в людях, и живёт она для того, чтобы свидетельствовать только об этом. Кожемякин морщился,
слушая эти рассказы,
не любил громкий рассыпчатый смех и почти с отчаянием думал...
Было в этой девушке нечто неуловимо приятное, интересное, она легко заставляла
слушать себя, как-то вдруг становясь взрослой, солидной,
не по возрасту много знающей.
Он никуда
не ходил, но иногда к нему являлся Сухобаев; уже выбранный городским головой, он кубарем вертелся в своих разраставшихся делах, стал ещё тоньше, острее, посапывал, широко раздувая ноздри хрящеватого носа, и
не жаловался уже на людей, а говорил о них приглушённым голосом, часто облизывая губы, —
слушать его непримиримые, угрожающие слова было неприятно и тяжело.
— Наше дело-с — пастырское, где скот окрика
не слушает, там уж поневоле надо тронуть его батожком-с!
«Разве много надо человеку? Только
послушайте его со вниманием,
не торопясь осудить».