Неточные совпадения
— И задумал злой сатана антихрист — дай-де возвеличу себя вдвое супротив Христа! Удвоился, взял себе число 666, а что крест складывается из трёх частей,
не из шести —
про это и забыл, дурак! С той поры
его всякому видно, кто
не щепотник, а истинной древней веры держится.
— Хорош солдат — железо, прямо сказать! Работе — друг, а
не то, что как все у нас: пришёл, алтын сорвал, будто сук сломал, дерево сохнет, а
он и
не охнет! Говорил
он про тебя намедни, что ты к делу хорошо будто пригляделся. Я
ему верю.
Ему во всём верить можно: язык свихнёт, а
не соврёт!
Понимаю, что зря, а
не могу удержаться, взглянешь на
него и так, ни за что ни
про что облаешь.
— Где уж! Всего-то и поп
не поймёт. Ты бы вот что понял: ведь и Сазан
не молоденький, да человек
он особенный! Вот, хорошо твой батюшка
про старину сказывает, а когда Сазан так уж как райские сады видишь!
Выйду, бывало, к
нему за баню, под берёзы, обнимет
он меня, как малого ребёнка, и начнёт:
про города,
про людей разных,
про себя —
не знаю, как бог меня спасал, вовремя уходила я к батюшке-то сонному!
— Родимый, — шелестел её голос, — ах, останешься ты один круглым сиротиной на земле! Уж ты держись за Пушкарёва-то, Христа ради, —
он хошь слободской, да свят человек! И
не знаю лучше
его… Ох, поговорить бы мне с
ним про тебя… коротенькую минутку бы…
— Тепло как у вас! — слышал
он и, чтобы
не ошибиться в смысле её слов, повторял
их про себя.
«Пусть уедет, бог с ней! Сын
про царя поёт — родимый, голубчик —
про царя! А мать вон
оно что! Куда теперь ехать ей? Нету здесь квартир, и были бы —
не пустят её, — побить даже могут. Это — как раз!»
В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а говорить
про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда
он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, — который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, —
его забрали,
он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё
не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя».
— «А
он дважды сказал — нет, нет, и — помер. Сегодня
его торжественно хоронили, всё духовенство было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный человек был в городе. Спорить с
ним не мог никто. Хоть мне
он и
не друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу, заплакал я», — ну, дальше
про меня пошло…
— Да. Батюшка очень
его полюбил. — Она задумчиво и печально улыбнулась. — Говорит
про него: сей магометанин ко Христу много ближе, чем иные прихожане мои! Нет, вы подумайте, вдруг сказала она так, как будто давно и много говорила об этом, — вот полюбили друг друга иноплеменные люди — разве
не хорошо это? Ведь рано или поздно все люди к одному богу придут…
Всё исчезло для
него в эти дни; работой на заводе
он и раньше мало занимался, её без ошибок вёл Шакир, но прежде
его интересовали люди,
он приходил на завод, в кухню, слушал
их беседы, расспрашивал о новостях, а теперь — никого
не замечал, сторожил постоялку, ходил за нею и думал
про себя иногда...
— А как
они друг друга едят, и сколь трудно умному промеж
их! — говорил
он, понижая голос. — Вот, Маркуша
про мужика Натрускина сказывал, — ни одной деревни, наверно, нет, которая бы такого Натрускина со свету
не сжила!
Слова её падали медленно, как осенние листья в тихий день, но слушать
их было приятно. Односложно отвечая,
он вспоминал всё, что слышал
про эту женщину: в своё время город много и злорадно говорил о ней, о том, как она в первый год по приезде сюда хотела всем нравиться, а муж ревновал её, как
он потом начал пить и завёл любовницу, она же со стыда спряталась и точно умерла — давно уже никто
не говорил о ней ни слова.
— Об одном прошу тебя, — жарко говорил
он, — будь сестрой милой! —
не бросай,
не забывай хоть. Напиши, извести
про себя…
«Всю ночь до света шатался в поле и вспоминал Евгеньины слова
про одинокие города, вроде нашего; говорила она, что
их более восьми сотен. Стоят
они на земле, один другого
не зная, и, может, в каждом есть вот такой же плутающий человек, так же
не спит
он по ночам и тошно
ему жить. Как господь смотрит на города эти и на людей, подобных мне? И в чём, где оправдание нам?
Про женщин очень памятно Дроздов говорит, хоть и
не всегда понятно. С Максимом
они всё спорят, и на все слова Дроздова Максим возражает: врёшь! Выдаёт себя Дроздов за незаконнорожденного, будто мать прижила
его с каким-то графом, а Максим спрашивает...
О женщине и о душе
он больше всего любит говорить, и слушать
его интересно, хоть и непонятен смысл
его речей. Никогда
не слыхал, чтобы
про женщин говорилось так: будто бы с почтением, даже со страхом, а всё-таки — распутно.
— Господи, — говорит, — как я боялась, что скажешь ты! Спасибо, — говорит, — тебе, милый, награди тебя пресвятая богородица, а уж с
ним, кощеем, я сама теперь справлюсь, теперь, — говорит, — я знаю, что понемножку надо давать, а
не сразу, — это она
про мышьячок.
А хорошо Дроздов рассказывает и любит это дело. Просто всё у
него и никто
не осуждён, точно
он про мёртвых говорит».
Мне
про неё сказать нечего было,
не любил я её и даже замечал мало — работает да ест, только и всего на жизнь человеку, что о
нём скажешь? Конечно — жалко, бессловесной жалостью.
Сам
он про себя
не любит рассказывать, а если говорит, так неохотно, с усмешкой, и усмешка эта
не нравится мне, скушно от неё на душе.
И долго рассказывал о том, что
не знает русский человек меры во власти и что ежели мученому дать в руки власть, так
он немедля сам всех мучить начнет, извергом людям будет. Говорил
про Ивана Грозного,
про Аввакума-протопопа, Аракчеева и
про других людодёров. С плачем, со слезами — мучили.
Особенно много говорил
он про Аввакума, ласково говорил, а
не понравился мне протопопище: великий изувер пред людьми, а перед богом — себялюбец, самохвал и велия зла зачинщик. «Бог, — говорит, — вместил в меня небо и землю и всю тварь» — вишь ты, какой честолюб!
Понравились мне эти слова, только
не понял я насчёт питья, и
он мне рассказал
про философа Сократа, отравленного народом за отрицание бога. Всё бы надо знать, всё в прошлом интересно и поучительно, а я — точно крот, дневному свету неприятелем живу.
Думаю я
про него: должен был этот человек знать какое-то великое счастье, жил некогда великой и страшной радостью, горел в огне — осветился изнутри,
не угасил
его и себе, и по сей день светит миру душа
его этим огнём, да
не погаснет по вся дни жизни и до последнего часа.
Даже и сам Марк Васильев
не сторонится того, что
ему вовсе бы
не подходяще, и, когда Цветаев говорит
про города,
про фабрики, — хмурится,
не внимает и как бы
не придаёт словам
его веса.
А
про Максима прямо и думать
не хочется, до того парень надулся, избалован и дерзок стал. Всё пуще награждают
его вниманием, в ущерб другим,
он же хорохорится да пыжится, становясь всякому пеперёк горла. Тяжёл
он мне. Насчёт Васи так и неизвестно, кто
его извёл».
«Сухой человек! — подумал Кожемякин, простясь с
ним. — Нет, далеко
ему до Марка Васильева! Комаровский однажды
про уксус сказал — вот
он и есть уксус! А тот, дядя-то Марк, — елей. Хотя и этого тоже
не забудешь. Чем
он живёт? Будто гордый даже. Тёмен человек чужому глазу!»
«Нет
его!» — удовлетворённо подумал Матвей Савельев, и тотчас
ему стало легче: вот и
не надо ни с кем говорить
про эту историю,
не надо думать о ней.
Но скоро
он заметил, что между этими людьми
не всё в ладу: пили чай, весело балагуря
про разные разности, а Никон нет-нет да и собьётся с весёлого лада: глаза вдруг потемнеют, отуманятся, меж бровей ляжет ижицей глубокая складка, и, разведя ощипанные, но густые светлые усы большим и указательным пальцем, точно очистив путь слову,
он скажет в кулак себе что-нибудь неожиданное и как будто — злое.
Потом уговорились мы с ней, что буду я молчать — ни отцу, ни брату, ни сестре
про дьякона
не скажу, а она
его прогонит, дьякона-то; конечно,
не прогнала, в баню ходил
он, по ночам, к ней, в нашу.
Мать, видно, сказала
ему про меня, стал
он ласковый со мной, а приятней мне
не сделался.
— С Ма-арьей, — протянул Никон, и оживление
его погасло. — Так как-то, неизвестно как! Ты меня
про это
не спрашивай, её спроси. Посулова тоже можно спросить.
Они — знают, а я — нет. Ну-ко, дай мне просвещающей!..
—
Про Никона ты молчи; дело это —
не твоё, и чего
оно мне стоит — ты
не знаешь! Вы все бабу снизу понимаете, милые, а
не от груди, которой она вас, окаянных, кормит. А что для бабы муж али любовник — иной раз — за ребёнка идёт, это вашему брату никогда невдомёк!
—
Они очень много врут,
не бывает того, что
они рассказывают, если бы это было — я уж знала бы, мне мамочка рассказывала всё,
про людей и женщин, совсем — всё! А
они это — со зла!
А на другой день
он читал ей
про Евгению, видел, что это волнует её, сам чуть
не плакал, глядя, как грустно и мечтательно улыбается она, как жалобно и ласково смотрят её глаза.
— Да-а… Вот бы
ему тоже написать о себе! Ведь если узнать
про людей то, о чём
они не говорят, — тогда всё будет другое, лучше, — верно?
«Тем жизнь хороша, что всегда около нас зреет-цветёт юное, доброе сердце, и, ежели хоть немного откроется
оно пред тобой, — увидишь ты в
нём улыбку тебе. И тем людям, что устали, осердились на всё, —
не забывать бы
им про это милое сердце, а — найти
его около себя и сказать
ему честно всё, что потерпел человек от жизни, пусть знает юность, отчего человеку больно и какие пути ложны. И если знание старцев соединится дружественно с доверчивой, чистой силой юности — непрерывен будет тогда рост добра на земле».
— Вот — умер человек, все знали, что
он — злой, жадный, а никто
не знал, как
он мучился, никто. «Меня добру-то забыли поучить, да и
не нужно было это, меня в жулики готовили», — вот как
он говорил, и это —
не шутка
его, нет! Я знаю!
Про него будут говорить злое, только злое, и зло от этого увеличится — понимаете? Всем приятно помнить злое, а
он ведь был
не весь такой,
не весь! Надо рассказывать о человеке всё — всю правду до конца, и лучше как можно больше говорить о хорошем — как можно больше! Понимаете?