Неточные совпадения
Многое еще рассказывал Морозов
про дела государственные,
про нападения крымцев на рязанские земли, расспрашивал Серебряного о литовской войне и горько осуждал Курбского за бегство
его к королю. Князь отвечал подробно на все вопросы и наконец рассказал
про схватку свою с опричниками в деревне Медведевке,
про ссору с
ними в Москве и
про встречу с юродивым,
не решившись, впрочем, упомянуть о темных словах последнего.
— Подойди сюда, князь! — сказал Иоанн. — Мои молодцы исторопились было над тобой.
Не прогневайся. У
них уж таков обычай,
не посмотря в святцы, да бух в колокол! Того
не разочтут, что казнить человека всегда успеешь, а слетит голова,
не приставишь. Спасибо Борису. Без
него отправили б тебя на тот свет;
не у кого было б и
про Хомяка спросить. Поведай-ка, за что ты напал на
него?
— За то, государь, что сам
он напал на безвинных людей среди деревни.
Не знал я тогда, что
он слуга твой, и
не слыхивал до того
про опричнину. Ехал я от Литвы к Москве обратным путем, когда Хомяк с товарищи нагрянули на деревню и стали людей резать!
Стара была
его мамка. Взял ее в Верьх еще блаженной памяти великий князь Василий Иоаннович; служила она еще Елене Глинской. Иоанн родился у нее на руках; у нее же на руках благословил
его умирающий отец. Говорили
про Онуфревну, что многое ей известно, о чем никто и
не подозревает. В малолетство царя Глинские боялись ее; Шуйские и Бельские старались всячески угождать ей.
— Государь, — сказал, помолчав, Григорий Лукьянович, — ты велишь пытать Колычевых
про новых изменников. Уж положись на меня. Я
про все заставлю Колычевых с пыток рассказать. Одного только
не сумею:
не сумею заставить
их назвать твоего набольшего супротивника!
— Ребята! — сказал, подбегая к
ним, один молодец, — атаман опять начал рассказывать
про свое житье на Волге. Все бросили и песни петь, и сказки слушать, сидят вокруг атамана. Пойдем поскорее, а то места
не найдем!
— Воля твоя, атаман, ты
про него говоришь, как
про чудо какое, а нам что-то
не верится. Уж молодцеватее тебя мы
не видывали!
— Борис Федорыч! Случалось мне видеть и прежде, как царь молился;
оно было
не так. Все теперь стало иначе. И опричнины я в толк
не возьму. Это
не монахи, а разбойники. Немного дней, как я на Москву вернулся, а столько неистовых дел наслышался и насмотрелся, что и поверить трудно. Должно быть, обошли государя. Вот ты, Борис Федорыч, близок к
нему,
он любит тебя, что б тебе сказать
ему про опричнину?
«Нет,
не он!» — повторил
про себя Морозов.
— Вишь, как господь тебя соблюл, боярыня, — сказал незнакомый старик, любопытно вглядываясь в черты Елены, — ведь возьми конь немного левее, прямо попала бы в плёс; ну да и конь-то привычный, — продолжал
он про себя, — место
ему знакомо; слава богу,
не в первый раз на мельнице!
— И слухом
не слыхал, и видом
не видал, родимые! — сказал
он, — и
не знаю,
про какого коня,
про какую боярыню говорите!
— Гм! — сказал Перстень, садясь на скамью, — так царь
не велел повесить Малюту? Как же так? Ну,
про то знает
его царская милость. Что ж ты думаешь делать?
Долго слышал Михеич, как Коршун ворочался с боку на бок, ворчал что-то
про себя, но
не мог заснуть. Перед рассветом
он разбудил атамана.
— Какова сказка, — отвечал слепой, — и кому сказывать. Вот мы ономнясь рассказали старицкому воеводе сказку
про козу косматую, да на свою шею: коза-то, вишь, вышла сама воеводша, так
он нас со двора и велел согнать, накостылявши затылок. Вперед
не расскажем.
Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: «Я вам, братцы,
про то скажу,
про эту книгу Голубиную: эта книга
не малая; сорока сажен долина ее, поперечина двадцати сажен; приподнять книгу,
не поднять будет; на руцех держать,
не сдержать будет; по строкам глядеть, все
не выглядеть; по листам ходить, все
не выходить, а читать книгу — ее некому, а писал книгу Богослов Иван, а читал книгу Исай-пророк, читал ее по три годы, прочел в книге только три листа; уж мне честь книгу —
не прочесть, божию!
Игумен
не отвечал.
Он горестно стоял перед Максимом. Неподвижно смотрели на
них мрачные лики угодников. Грешники на картине Страшного суда жалобно подымали руки к небу, но все молчало. Спокойствие церкви прерывали одни рыдания Максима, щебетанье ласточек под сводами да изредка полугромкое слово среди тихой молитвы, которую читал
про себя игумен.
— Да вишь ты,
они с князем-то в дружбе. И теперь, вишь, в одном курене сидят. Ты
про князя
не говори, неравно, атаман услышит, сохрани бог!
Несколько минут Перстень любовался этою картиной, раздумывая
про себя: броситься ли
ему тотчас с ножом на башкирцев и,
не дав
им опомниться, перерезать всех до одного? Или сперва разогнать лошадей, а потом уже начать резать?
Этот бережет себя, как бы земские
про него худо
не подумали.
Стоит только шепнуть царю сперва
про Вяземского, а там
про Малюту, а там и
про других, так посмотри, коли мы с тобой
не останемся сам-друг у
него в приближении.
— Гром божий на
них и на всю опричнину! — сказал Серебряный. — Пусть только царь даст мне говорить, я при
них открыто скажу все, что думаю и что знаю, но шептать
не стану
ему ни
про кого, а кольми паче с твоих слов, Федор Алексеич!
— Черт с
ним! — сказал равнодушно Вяземский. — Какое мне дело, любит ли царь
его или нет!
Не за тем я сюда приехал. Узнал ли ты что, старик,
про боярыню?
— Эх, конь! — говорил
он, топая ногами и хватаясь в восхищении за голову, — экий конь! подумаешь. И
не видывал такого коня! Ведь всякие перебывали, а небось такого бог
не послал! Что бы, — прибавил
он про себя, — что бы было в ту пору этому седоку, как
он есть, на Поганую Лужу выехать! Слышь ты, — продолжал
он весело, толкая локтем товарища, — слышь ты, дурень, который конь тебе боле по сердцу?
Жил
он далеко от тебя, под опалою, и мог бы ты забыть
про него; но ты, государь, никого
не забываешь!
— Послушай, князь, ты сам себя
не бережешь; такой, видно, уж нрав у тебя; но бог тебя бережет. Как ты до сих пор ни лез в петлю, а все цел оставался. Должно быть,
не написано тебе пропасть ни за что ни
про что. Кабы ты с неделю тому вернулся,
не знаю, что бы с тобой было, а теперь, пожалуй, есть тебе надежда; только
не спеши на глаза Ивану Васильевичу; дай мне сперва увидеть
его.
— Пожалуй, что и с горя. К чему еще жить теперь? Веришь ли, Борис Федорыч, иной раз поневоле Курбский на ум приходит; подумаю
про него, и самому страшно станет: так, кажется, и бросил бы родину и ушел бы к ляхам, кабы
не были
они враги наши.
Я сначала
не понял, что за птица и что за Далмат такой; только уже после, когда показал
он мне боярыню-то, тогда уж смекнул, что
он про нее говорил.
— В мою очередь, спасибо тебе, князь, — сказал
он. — Об одном прошу тебя: коли ты
не хочешь помогать мне, то, по крайней мере, когда услышишь, что
про меня говорят худо,
не верь тем слухам и скажи клеветникам моим все, что
про меня знаешь!
— Где нам, малым людям, такие чудеса видеть! — сказал
он, смиренно пожимая плечами. — Нам и во сне такой лепоты
не снилось, великий государь! Живем на Волге по-мужицки,
про Москву только слухом слышим, а в этом краю отродясь
не бывывали!
—
Он тебя увел? — произнес Иван Васильевич, посматривая с удивлением на Кольцо. — А как же, — продолжал
он, вглядываясь в
него, — как же ты сказал, что в первый раз в этом краю? Да погоди-ка, брат, мы, кажется, с тобой старые знакомые.
Не ты ли мне когда-то
про Голубиную книгу рассказывал? Так, так, я тебя узнаю. Да ведь ты и Серебряного-то из тюрьмы увел. Как же это, божий человек, ты прозрел с того времени? Куда на богомолье ходил? К каким мощам прикладывался?
И прошла
про Ермака молва по всему краю, что под
его руку сдаваться
не тяжело; и много разных князьков тогда же сами к
нему пришли и ясак принесли.
Неточные совпадения
«Я?» — «Да, Татьяны именины // В субботу. Оленька и мать // Велели звать, и нет причины // Тебе на зов
не приезжать». — // «Но куча будет там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! // Кто будет там? своя семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!» // При сих словах
он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь //
Про Ольгу: такова любовь!
Татьяна (русская душою, // Сама
не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали // В
их доме эти вечера: // Служанки со всего двора //
Про барышень своих гадали // И
им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
«Мой дядя самых честных правил, // Когда
не в шутку занемог, //
Он уважать себя заставил // И лучше выдумать
не мог. //
Его пример другим наука; // Но, боже мой, какая скука // С больным сидеть и день и ночь, //
Не отходя ни шагу прочь! // Какое низкое коварство // Полуживого забавлять, //
Ему подушки поправлять, // Печально подносить лекарство, // Вздыхать и думать
про себя: // Когда же черт возьмет тебя!»
Не мадригалы Ленский пишет // В альбоме Ольги молодой; //
Его перо любовью дышит, //
Не хладно блещет остротой; // Что ни заметит, ни услышит // Об Ольге,
он про то и пишет: // И полны истины живой // Текут элегии рекой. // Так ты, Языков вдохновенный, // В порывах сердца своего, // Поешь бог ведает кого, // И свод элегий драгоценный // Представит некогда тебе // Всю повесть о твоей судьбе.
Он был
не глуп; и мой Евгений, //
Не уважая сердца в
нем, // Любил и дух
его суждений, // И здравый толк о том, о сем. //
Он с удовольствием, бывало, // Видался с
ним, и так нимало // Поутру
не был удивлен, // Когда
его увидел
он. // Тот после первого привета, // Прервав начатый разговор, // Онегину, осклабя взор, // Вручил записку от поэта. // К окну Онегин подошел // И
про себя ее прочел.