Неточные совпадения
Потом явилась дородная баба Секлетея, с гладким лицом, тёмными усами над
губой и бородавкой на левой щеке. Большеротая, сонная, она не умела сказывать сказки, знала только песни и говорила их быстро, сухо, точно сорока стрекотала. Встречаясь с нею, отец хитро подмигивал, шлёпал ладонью по её широкой спине, называл гренадёром, и не раз мальчик видел, как он, прижав её где-нибудь
в угол, мял и тискал, а она шипела, как прокисшее тесто.
Он говорил ласково, но нехотя, и слова подбирал с видимым трудом. Часто прерывая речь, смотрел
в пустое небо, позёвывая и чмокая толстой
губой.
Потом берёт узкую, длинную книгу и ковыряет
в ней карандашом, часто обсасывая его синими
губами.
Иногда его ловила Власьевна и, важно надув
губы, усаживала
в кухне за стол против себя.
Теперь, когда Матвей знал, что мать его ушла
в монастырь, Власьевна стала для него ещё более неприятна, он старался избегать встреч с нею, а разговаривая, не мог смотреть
в широкое, надутое лицо стряпухи. И, не без радости, видел, что Власьевна вдруг точно сморщилась, перестала рядиться
в яркие сарафаны, — плотно сжав
губы, она покорно согнула шею.
Вскоре после этого он исчез из города: по жалобе обывателей его послали
в дальний монастырь на послушание за беспутную и пьянственную жизнь. Матвей плакал, узнав об этом; старик Кожемякин, презрительно оттопыривая
губу, ворчал и ругался...
Матвей видел его тяжёлый, подозрительный взгляд и напряжённо искал, что сказать старику, а тот сел на скамью, широко расставив голые ноги, распустил сердито надутые
губы в улыбку и спросил...
Кровь бросилась
в лицо юноши; незаметно взглянув на мачеху, он увидал, что
губы её плотно сжаты, а
в глазах светится что-то незнакомое, острое. А Савелий Кожемякин добродушно говорил...
В его груди больно бились бескрылые мысли, он со стыдом чувствовал, что утреннее волнение снова овладевает им, но не имел силы победить его и, вдыхая запах тела женщины, прижимал сомкнутые
губы к плечу её.
Он чётко помнит, что, когда лежал
в постели, ослабев от поцелуев и стыда, но полный гордой радости, над ним склонялось розовое, утреннее лицо женщины, она улыбалась и плакала, её слёзы тепло падали на лицо ему, вливаясь
в его глаза, он чувствовал их солёный вкус на
губах и слышал её шёпот — странные слова, напоминавшие молитву...
Они сразу выдали людям свой грех: Матвей ходил как во сне, бледный, с томными глазами; фарфоровое лицо Палаги оживилось,
в глазах её вспыхнул тревожный, но добрый и радостный огонь, а маленькие
губы, заманчиво припухшие, улыбались весело и ласково. Она суетливо бегала по двору и по дому, стараясь, чтобы все видели её, и, звонко хлопая ладонями по бёдрам, вскрикивала...
Он молча ткнулся головой
в грудь ей. Палага застонала и, облизывая
губы сухим языком, едва слышно попросила...
Его глаза смотрели серьёзно и весело, скуластое лицо красиво удлинялось тёмной рамой мягких волос, они росли от ушей к подбородку и соединялись на нём
в курчавую, раздвоенную бороду, открывая твёрдо очерченные
губы с подстриженными усами.
Волосы у него на круглой голове стоят ершом, лицо скуластое, маленький нос загнут вниз, как у филина, тонкие
губы презрительно искривлены; он широко расставил ноги, упёрся руками
в бока и стоит фёртом, поглядывая на врагов светлыми, недобрыми глазами.
Кожемякин встал перед зеркалом,
в мёртвом стекле отражалось большелобое, пухлое лицо; русая борода, сжимая, удлиняла его, голубые, немного мутные глаза освещали рассеянным, невесёлым светом. Ему не нравилось это лицо, он всегда находил его пустым и, несмотря на бороду, — бабьим. Сегодня на нём —
в глазах и на распустившихся
губах — появилось что-то новое и тоже неприятное.
Улыбка женщины была какая-то медленная и скользящая: вспыхнув
в глубине глаз, она красиво расширяла их; вздрагивали, выпрямляясь, сведённые морщиною брови, потом из-под чуть приподнятой
губы весело блестели мелкие белые зубы, всё лицо ласково светлело, на щеках появлялись славные ямки, и тогда эта женщина напоминала Матвею когда-то знакомый, но стёртый временем образ.
Иногда он встречал её
в сенях или видел на крыльце зовущей сына. На ходу она почти всегда что-то пела, без слов и не открывая
губ, брови её чуть-чуть вздрагивали, а ноздри прямого, крупного носа чуть-чуть раздувались. Лицо её часто казалось задорным и как-то не шло к её крупной, стройной и сильной фигуре. Было заметно, что холода она не боится, ожидая сына, подолгу стоит на морозе
в одной кофте, щёки её краснеют, волосы покрываются инеем, а она не вздрагивает и не ёжится.
Не мигая, он следил за игрою её лица, освещённого добрым сиянием глаз, за живым трепетом
губ и ласковым пением голоса, свободно, обильно истекавшего из груди и словах, новых для него, полных стойкой веры. Сначала она говорила просто и понятно: о Христе, едином боге, о том, что написано
в евангелии и что знакомо Матвею.
Но, взглянув
в лицо ей, видел добрые глаза, полные внимания и участия, немножко приоткрытые
губы, серьёзную складку между бровей, — лицо родного человека.
Легко, точно ребёнка, он поднял её на руки, обнял всю, а она ловко повернулась грудью к нему и на секунду прижала влажные
губы к его сухим
губам. Шатаясь, охваченный красным туманом, он нёс её куда-то, но женщина вдруг забилась
в его руках, глухо вскрикивая...
Он часто видал Матушкина
в казначействе, это был барин строгий, бритый, со злыми
губами, говорил он кратко, резко и смотрел на людей прямым, осуждающим взглядом.
И вот они сидят
в сумрачном углу большой комнаты, Савва, искривив толстые
губы, дёргает круглой головой
в спутанных клочьях волос, похожих на овечью шерсть, и командует...
Он всё знает: заболела лошадь — взялся лечить,
в четверо суток поставил на ноги. Глядел я, как балованая Белка косит на него добрый свой глаз и за ухо его
губами хватает, хорошо было на душе у меня. А он ворчит...
Сеня Комаровский был молчалив. Спрятав голову
в плечи, сунув руки
в карманы брюк, он сидел всегда вытянув вперёд короткие, маленькие ноги, смотрел на всех круглыми, немигающими глазами и время от времени медленно растягивал тонкие
губы в широкую улыбку, — от неё Кожемякину становилось неприятно, он старался не смотреть на горбуна и — невольно смотрел, чувствуя к нему всё возрастающее, всё более требовательное любопытство.
Горюшина,
в голубой кофточке и серой юбке, сидела на скамье под яблоней, спустив белый шёлковый платок с головы на плечи, на её светлых волосах и на шёлке платка играли розовые пятна солнца; поглаживая щёки свои веткой берёзы, она задумчиво смотрела
в небо, и
губы её двигались, точно женщина молилась.
Его совиные глаза насмешливо округлились, лицо было разрезано тонкой улыбкой на две одинаково неприятные половины, весь он не соответствовал ласковому тону слов, и казалось
в нём говорит кто-то другой. Максим тоже, видимо, чувствовал это: он смотрел
в лицо горбуна неприязненно, сжав
губы, нахмурив брови.
Не раз на глаза навёртывались слёзы; снимая пальцем капельку влаги, он, надув
губы, сначала рассматривал её на свет, потом отирал палец о рубаху, точно давил слезу. Город молчал, он как бы растаял
в зное, и не было его; лишь изредка по улице тихо, нерешительно шаркали чьи-то шаги, — должно быть, проходили
в поисках милостыни мужики, очумевшие от голода и опьяняющей жары.
Когда люди, ворча и подвывая, налезали на крыльцо, касаясь трясущимися руками рясы старца и ног его, вытягивая
губы, чмокая и бормоча, он болезненно морщился, подбирал ноги под кресло, а келейник, хмурясь, махал на них рукою, — люди откатывались прочь, отталкивая друг друга, и,
в жажде скорее слышать миротворные слова, сердились друг на друга, ворчали.
Кожемякин всматривался
в лица людей, исчерченные морщинами тяжких дум, отупевшие от страданий, видел тусклые, безнадёжно остановившиеся или безумно горящие глаза, дрожь искривлённых
губ, судороги щёк, неверные, лишённые смысла движения, ничем не вызванные, странные улыбки, безмолвные слёзы, — порою ему казалось, что перед ним одно исстрадавшееся тело, судорожно бьётся оно на земле, разорванное скорбью на куски, одна изболевшаяся душа; он смотрел на людей и думал...
Но однажды, поднявшись к старцу Иоанну и оглянув толпу, он заметил
в ней одинокий, тёмный глаз окуровского жителя Тиунова: прислонясь к стволу сосны, заложив руки за спину, кривой, склонив голову набок, не отрываясь смотрел
в лицо старца и шевелил тёмными
губами. Кожемякин быстро отвернулся, но кривой заметил его и дружелюбно кивнул.
— Я, сударь мой, проповедников этих не один десяток слышал, во всех концах землишки нашей! — продолжал он, повысив голос и кривя
губы. — Я прямо скажу: народу, который весьма подкис
в безнадёжности своей, проповеди эти прямой вред, они ему — как вино и даже много вредней! Людей надо учить сопротивлению, а не терпению без всякого смысла, надобно внушать им любовь к делу, к деянию!
Неподалёку от Кожемякина, на песке, прикрытый дерюгой, лежал вверх лицом Тиунов, красная впадина на месте правого глаза смотрела прямо
в небо, левый был плотно и сердито прикрыт бровью, капли пота, как слёзы, обливали напряжённое лицо, он жевал
губами, точно и во сне всё говорил.
Лицо у него было красное и безволосое, как у скопца, только
в углах
губ росли рыжеватые кустики; голова — бугроватая, на месте бровей — какие-то шишки, из-под них смотрели неразличимые, узкие глаза.
Вторым почётным гостем был соборный староста Смагин, одетый
в рубаху, поддёвку и плисовые сапоги с мягкими подошвами; человек тучный, с бритым, как у старого чиновника, лицом и обиженно вытаращенными водянистыми глазами; его жена,
в чёрном, как монахиня, худая, высокая, с лошадиными челюстями и короткой верхней
губой, из-за которой сверкали широкие кости белых зубов.
Этот человек смотрел на людей поджав
губы, а говорил с ними всегда опустив глаза долу, если же взглянет
в лицо — то как иглой уколет.
Пела скрипка, звенел чистый и высокий тенор какого-то чахоточного паренька
в наглухо застёгнутой поддёвке и со шрамом через всю левую щёку от уха до угла
губ; легко и весело взвивалось весёлое сопрано кудрявой Любы Матушкиной; служащий
в аптеке Яковлев пел баритоном, держа себя за подбородок, а кузнец Махалов, человек с воловьими глазами, вдруг открыв круглую чёрную пасть, начинал реветь — о-о-о! и, точно смолой обливая, гасил все голоса, скрипку, говор людей за воротами.
Виктора Ревякина Машенька отвезла
в лечебницу
в Воргород и воротилась оттуда похудев, сумрачная, глаза её стали темнее и больше, а
губы точно высохли и крепко сжались. Стала молчаливее, но беспокойнее, и даже
в походке её замечалось нерешительное, осторожное, точно она по тонкой жёрдочке шла.
В тёмной, прохладной лавке, до потолка туго набитой красным товаром, сидела Марья с книгой
в руке. Поздоровались, и Кожемякин сразу заговорил о Никоне устало, смущённо.
В тёмных глазах женщины вспыхнула на секунду улыбка, потом Марья прищурилась, поджала
губы и заговорила решительно...
На другой день она снова явилась, а за нею, точно на верёвке, опустив голову, согнувшись, шёл чахоточный певчий. Смуглая кожа его лица, перерезанная уродливым глубоким шрамом, дрожала,
губы искривились, тёмные, слепо прикрытые глаза бегали по комнате, минуя хозяина, он встал, не доходя до окна, как межевой столб
в поле, и завертел фуражку
в руках так быстро, что нельзя было разобрать ни цвета, ни формы её.
— Хорошее — правда, а дурное — неправда! Очень просто понять, — строго и веско ответила Люба. Брови её сошлись
в одну черту,
губы сомкнулись, детское лицо стало упрямым, потеряв милое выражение любопытного, весёлого и храброго зверька.
Он никуда не ходил, но иногда к нему являлся Сухобаев; уже выбранный городским головой, он кубарем вертелся
в своих разраставшихся делах, стал ещё тоньше, острее, посапывал, широко раздувая ноздри хрящеватого носа, и не жаловался уже на людей, а говорил о них приглушённым голосом, часто облизывая
губы, — слушать его непримиримые, угрожающие слова было неприятно и тяжело.
Стал читать и видел, что ей всё понятно:
в её широко открытых глазах светилось напряжённое внимание,
губы беззвучно шевелились, словно повторяя его слова, она заглядывала через его руку на страницы тетради, на рукав ему упала прядь её волос, и они шевелились тихонько. Когда он прочитал о Марке Васильеве — Люба выпрямилась, сияя, и радостно сказала негромко...
Когда вошли
в дом, разделись и сели за стол, Сухобаев, облизнув
губы, сказал угрожающе...