Неточные совпадения
Меня удивляет, как могли вы
не получить моего первого письма из Англии, от 2/14 ноября 1852 года, и второго из Гонконга, именно из мест, где об участи письма заботятся, как о судьбе новорожденного младенца.
«Там вас капитан на самый верх посадит, — говорили
мне друзья и знакомые (отчасти и вы, помните?), — есть
не велит давать, на пустой берег высадит».
Я изумился:
я видался с нею всего раза три в год и мог бы
не видаться три года, ровно столько, сколько нужно для кругосветного плавания, она бы
не заметила.
«
Я понял бы ваши слезы, если б это были слезы зависти, — сказал
я, — если б вам было жаль, что на мою, а
не на вашу долю выпадает быть там, где из нас почти никто
не бывает, видеть чудеса, о которых здесь и мечтать трудно, что
мне открывается вся великая книга, из которой едва кое-кому удается прочесть первую страницу…»
Я говорил ей хорошим слогом.
Впрочем, вы
не верите слезам, — прибавила она, — но
я плачу
не для вас:
мне просто плачется».
«Нет,
не в Париж хочу, — помните, твердил
я вам, —
не в Лондон, даже
не в Италию, как звучно бы о ней ни пели [А. Н. Майков — примеч.
И вдруг неожиданно суждено было воскресить мечты, расшевелить воспоминания, вспомнить давно забытых
мною кругосветных героев. Вдруг и
я вслед за ними иду вокруг света!
Я радостно содрогнулся при мысли:
я буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса — и жизнь моя
не будет праздным отражением мелких, надоевших явлений.
Я обновился; все мечты и надежды юности, сама юность воротилась ко
мне. Скорей, скорей в путь!
Мне не дано ни других костей, ни новых нерв.
Я вспомнил, что путь этот уже
не Магелланов путь, что с загадками и страхами справились люди.
«Отошлите это в ученое общество, в академию, — говорите вы, — а беседуя с людьми всякого образования, пишите иначе. Давайте нам чудес, поэзии, огня, жизни и красок!» Чудес, поэзии!
Я сказал, что их нет, этих чудес: путешествия утратили чудесный характер.
Я не сражался со львами и тиграми,
не пробовал человеческого мяса. Все подходит под какой-то прозаический уровень.
Я уже успел побывать с вами в пальмовых лесах, на раздолье океанов,
не выехав из Кронштадта.
Три раза ездил
я в Кронштадт, и все что-нибудь было еще
не готово.
Наконец 7 октября фрегат «Паллада» снялся с якоря. С этим началась для
меня жизнь, в которой каждое движение, каждый шаг, каждое впечатление были
не похожи ни на какие прежние.
Но эта первая буря мало подействовала на
меня:
не бывши никогда в море,
я думал, что это так должно быть, что иначе
не бывает, то есть что корабль всегда раскачивается на обе стороны, палуба вырывается из-под ног и море как будто опрокидывается на голову.
Я старался составить себе идею о том, что это за работа, глядя, что делают, но ничего
не уразумел: делали все то же, что вчера, что, вероятно, будут делать завтра: тянут снасти, поворачивают реи, подбирают паруса.
Напрасно
я силился подойти к нему: ноги
не повиновались, и он смеялся моим усилиям.
Я не знал, на что решиться, чтобы предупредить болезнь, и закурил сигару.
Болезнь все
не приходила, и
я тревожно похаживал между больными, ожидая — вот-вот начнется.
И в самом деле напрасно: во все время плавания
я ни разу
не почувствовал ни малейшей дурноты и возбуждал зависть даже в моряках.
Приехав на фрегат, еще с багажом,
я не знал, куда ступить, и в незнакомой толпе остался совершенным сиротой.
Не прошло минуты, ко
мне подошли три офицера: барон Шлипенбах, мичманы Болтин и Колокольцев — мои будущие спутники и отличные приятели.
«Честь имею явиться», — сказал он, вытянувшись и оборотившись ко
мне не лицом, а грудью: лицо у него всегда было обращено несколько стороной к предмету, на который он смотрел.
«Вы, верно,
не обедали, — сказал Болтин, — а мы уже кончили свой обед:
не угодно ли закусить?» Он привел
меня в кают-компанию, просторную комнату внизу, на кубрике, без окон, но с люком наверху, чрез который падает обильный свет.
Офицеров никого
не было в кают-компании: все были наверху, вероятно «на авральной работе». Подали холодную закуску. А. А. Болтин угощал
меня.
«Вот какое различие бывает во взглядах на один и тот же предмет!» — подумал
я в ту минуту, а через месяц, когда, во время починки фрегата в Портсмуте, сдавали порох на сбережение в английское адмиралтейство, ужасно роптал, что огня
не дают и что покурить нельзя.
О ней был длинный разговор за ужином, «а об водке ни полслова!»
Не то рассказывал
мне один старый моряк о прежних временах!
Фаддеев устроил
мне койку, и
я, несмотря на октябрь, на дождь, на лежавшие под ногами восемьсот пудов пороха, заснул, как редко спал на берегу, утомленный хлопотами переезда, убаюканный свежестью воздуха и новыми,
не неприятными впечатлениями.
Утром
я только что проснулся, как увидел в каюте своего городского слугу, который
не успел с вечера отправиться на берег и ночевал с матросами.
«Как же быть-то, — спросил
я, — и где такие места есть?» — «Где такие места есть? — повторил он, — штурмана знают, туда
не ходят».
«Как же так, — говорил он всякому, кому и дела
не было до маяка, между прочим и
мне, — по расчету уж с полчаса мы должны видеть его.
Только у берегов Дании повеяло на нас теплом, и мы ожили. Холера исчезла со всеми признаками, ревматизм мой унялся, и
я стал выходить на улицу — так
я прозвал палубу. Но бури
не покидали нас: таков обычай на Балтийском море осенью. Пройдет день-два — тихо, как будто ветер собирается с силами, и грянет потом так, что бедное судно стонет, как живое существо.
«Эдак и пароход
не пойдет!» — говорят
мне.
Изредка нарушалось однообразие неожиданным развлечением. Вбежит иногда в капитанскую каюту вахтенный и тревожно скажет: «Купец наваливается, ваше высокоблагородие!» Книги, обед — все бросается, бегут наверх;
я туда же. В самом деле, купеческое судно, называемое в море коротко купец, для отличия от военного, сбитое течением или от неуменья править, так и ломит, или на нос, или на корму, того и гляди стукнется, повредит как-нибудь утлегарь, поломает реи — и
не перечтешь, сколько наделает вреда себе и другим.
Я в это время читал замечательную книгу, от которой нельзя оторваться, несмотря на то, что читал уже
не совсем новое.
Взглянешь около себя и увидишь мачты, палубы, пушки, слышишь рев ветра, а невдалеке, в красноречивом безмолвии, стоят красивые скалы:
не раз содрогнешься за участь путешественников!.. Но
я убедился, что читать и слушать рассказы об опасных странствиях гораздо страшнее, нежели испытывать последние. Говорят, и умирающему
не так страшно умирать, как свидетелям смотреть на это.
«
Я знаю это и без вас, — еще сердитее отвечаете вы, — да на котором же месте?» — «Вон, взгляните, разве
не видите?
«Достал, — говорил он радостно каждый раз, вбегая с кувшином в каюту, — на вот, ваше высокоблагородие, мойся скорее, чтоб
не застали да
не спросили, где взял, а
я пока достану тебе полотенце рожу вытереть!» (ей-богу,
не лгу!).
Это костромское простодушие так нравилось
мне, что
я Христом Богом просил других
не учить Фаддеева, как обращаться со
мною.
«Да, право,
я не хочу: так что-то…» — «Нет, верно, нехорош суп: недаром вы
не едите.
«Нет, извольте сказать, чем он нехорош,
я требую этого, — продолжает он, окидывая всех взглядом, — двадцать человек обедают, никто слова
не говорит, вы один только…
Я, кажется, прилагаю все старания, — говорит он со слезами в голосе и с пафосом, — общество удостоило
меня доверия, надеюсь, никто до сих пор
не был против этого, что
я блистательно оправдывал это доверие;
я дорожу оказанною
мне доверенностью…» — и так продолжает, пока дружно
не захохочут все и наконец он сам.
«Завтра на вахту рано вставать, — говорит он, вздыхая, — подложи еще подушку, повыше, да постой,
не уходи,
я, может быть, что-нибудь вздумаю!» Вот к нему-то
я и обратился с просьбою, нельзя ли
мне отпускать по кружке пресной воды на умыванье, потому-де, что мыло
не распускается в морской воде, что
я не моряк, к морскому образу жизни
не привык, и, следовательно, на
меня, казалось бы, строгость эта распространяться
не должна.
«Вы знаете, — начал он, взяв
меня за руки, — как
я вас уважаю и как дорожу вашим расположением: да, вы
не сомневаетесь в этом?» — настойчиво допытывался он.
«Поверьте, — продолжал он, — что если б
я среди моря умирал от жажды,
я бы отдал вам последний стакан: вы верите этому?» — «Да», — уже нерешительно отвечал
я, начиная подозревать, что
не получу воды.
Вы, может быть, подумаете, что
я не желаю,
не хочу… (и он пролил поток синонимов).
Нет,
не не хочу
я, а
не могу,
не приказано.
Поверьте, если б
я имел хоть малейшую возможность, то, конечно, надеюсь, вы
не сомневаетесь…» И повторил свой монолог.
«Ну, нечего делать: le devoir avant tout, — сказал
я, —
я не думал, что это так строго».
Притом
я сказал вам это по доверенности, вы
не имеете права…» — «Правда, правда, нет, это
я так…
Здесь прилагаю два письма к вам, которые
я не послал из Англии, в надежде, что со временем успею дополнить их наблюдениями над тем, что видел и слышал в Англии, и привести все в систематический порядок, чтобы представить вам удовлетворительный результат двухмесячного пребывания нашего в Англии.